Встреча с Ф. М. Достоевским
Автор воспоминаний -- сын художника Павла Александровича Брюллова (1840--1914), профессор-искусствовед (он автор книги По пути в музей . Л., 1929) Борис Павлович Брюллов (1882--1940).
Отец мой пришел к Ковалевским вечером и застал там Достоевского и еще одного -- молодого индуса, приехавшего из Индии с тем, чтобы познакомиться с европейской культурой. Больше никого и не было. Индус, образованный молодой человек, знавший европейские языки -- английский и французский, собирался ехать в Западную Европу, и Достоевский по этому поводу стал развивать свои взгляды на относительную роль европейских рас и наций в культурном творчестве. Смысл его речи сводился к тому, что творцами-изобретателями в Европе были только романские нации, немцы же ничего не создали своего нового, а были только перерабатывателями и комментаторами того, что сделали романцы. Разговор перешел на конкретные примеры, на художественное творчество. И тут, характерно для Достоевского, конкретные явления приняли размеры громадных символов. У греков, -- говорил он, -- вся сила их представления божества в прекрасном человеке выразилась в Венере Милосской, итальянцы представили истинную Богоматерь -- Сикстинскую Мадонну, а Мадонна лучшего немецкого художника Гольбейна? Разве это Мадонна? Булочница! Мещанка! Ничего больше!.. Взяли пример из литературы. Позвольте, а Фауст Гете, разве это не оригинальное проявление, запечатление в одном фокусе глубокого творческого немецкого духа? -- сказал кто-то. -- Фауст Гете? Это только переживание книги Иова, прочтите книгу Иова -- и вы найдете все, что есть главного, ценного в Фаусте . -- Позвольте,-- возразил мой отец, -- но в таком случае и Сикстинская Мадонна есть тоже переживание античности, античного представления красоты... -- Как! В чем же вы это видите?! -- Да во всем, во всей трактовке, в каждой складке драпировки ... Надо же было произнести это злосчастное слово. Что тут сделалось с Достоевским! Отец мой от слов переходил к изображению. Достоевский вдруг вскочил, схватился руками за голову, побежал, лицо его исказилось, и он только с каким-то негодованием и ужасом стал повторять: Драпировка!.. Драпировка!.. Драпировка!.. Я прямо думал, что с ним припадок будет, говаривал отец. Все притаили дыхание. Но Достоевский сел и замолчал вовсе, перестал разговаривать, а вскоре и ушел. Отец мой, как художник, подошел к оценке картины с формальной точки зрения, а для Достоевского такая точка зрения, особенно в вопросах, связанных с религией, в которых он жил нутром, была совершенно неприемлема. Для него невыносима была мысль, что в Сикстинской Мадонне можно говорить о какой-то драпировке. Поэтому он и пришел в такое неистовое бешенство, услышав это слово, что отец мой, весьма упрямый спорщик, много лет спустя вспомнил: Но, какое у него было лицо, когда он повторял это: Драпировка!.. Драпировка!..