XXXII
Однажды вся в слезах прибежала девушка к Ламме и Уленшпигелю.
— В Мэлестее профос Спелле, — рассказывала она, — выпускает за деньги разбойников и воров, а людей невинных обрекает смерти. Среди последних — мой брат; Михиелькин. О, выслушайте, что я вам скажу, вы — мужчины, и отомстите за него. Один грязный, поганый развратник Питер де Роозе, известный растлитель девочек и детей, повинен в этом несчастий. Как-то вечером мой бедный брат и Питер де Роозе были в трактире «Valck» — «Сокол», но сидели они за разными столами: Питера де Роозе там все бегут, как чумы. Мой брат не хотел быть с ним в одной комнате, поэтому он назвал его распутной скотиной и приказал ему очистить зал. Питер де Роозе ответил: «Брату публичной девки не годится так задирать нос». Это он солгал, потому что я не публичная, а схожусь только с теми, кто мне нравится.
Тогда Михиелькин схватил свою кружку с пивом и запустил ему в нос и сказал, что он врет, как гнусный развратник, пригрозил, что если тот не уберется, то он заткнет ему в хайло кулак по локоть.
Так как Питер не угомонился и стал кусаться, то брат исполнил свое обещание: треснул его хорошенько два раза по челюсти и выкинул на улицу. Там он без сожаления оставил его полумертвым.
Выздоровев и не вынося одинокой жизни, Питер де Роозе отправился in’t Vagevuur — в настоящее чистилище и дрянной кабак, куда заходят только оборванцы. И там его избегали все, даже нищие сторонились его. Никто с ним не разговаривал, кроме приезжих мужиков, которые его не знали, да некоторых мелких воришек и дезертиров. Так как он вообще забияка, то и здесь его не раз колотили.
Когда профос Спелле со своими двумя сыщиками явился в Мэлестее, Питер де Роозе бегал за ними повсюду, как собака, и угощал вином, мясом и всем вообще, что можно купить за деньги. Так стал он их другом и товарищем и стал поступать, как подсказывала ему злоба, чтобы вредить тем, кого ненавидел; это были все наши горожане и особенно мой бедный брат.
Прежде всего он принялся за Михиелькина. Корыстолюбивые висельники, подкупленные де Роозе, не затруднились лжесвидетельствовать, что он еретик, что он изрыгал кощунственные слова против пресвятой девы и не раз в трактире «Сокол» хулил имя божие и святых угодников и что, кроме того, у него в шкатулке спрятано по малой мере триста флоринов.
Хотя о самих свидетелях ходила дурная слава, Михиелькин был брошен в тюрьму. Спелле и сыщики объявили улики достаточными для испытания пыткой, и вот Михиелькина подвесили на блоке к потолку, привязав к его ногам груз по пятьдесят фунтов к каждой.
Он отрицал свою вину и говорил, что если есть в Мэлестее проходимец, распутник, негодяй и святотатец, то это именно Питер де Роозе, а не он.
Но Спелле ничего не хотел слушать и приказал своим палачам подтянуть брата к потолку и разом бросить его оттуда с гирями на ногах. Они исполнили это, и с такой жестокостью, что у него на суставах лопнула кожа и мышцы и ступни чуть не оторвались.
Михиелькин настаивал, что он не виновен, и Спелле приказал возобновить пытку, дав при этом ему понять, что за сто флоринов он предоставит ему свободу и покой.
Михиелькин ответил, что лучше умрет.
Услышав, что он схвачен и подвергнут пытке, горожане явились толпами засвидетельствовать его невиновность, что и есть «оправдательное показание всех добрых граждан общины». Здесь они единогласно утверждали, что Михиелькин ни в малой степени не повинен в ереси, что он каждое воскресенье бывает у мессы и причащается, что он упоминал имя пресвятой девы лишь тогда, когда в тяжелую минуту молил ее о помощи, и что никогда не порочил никакой женщины на земле, не говоря уже о богородице на небесах. То, что лжесвидетели в «Соколе» якобы слышали от него богохульные слова, — ложь и клевета.
Михиелькин был выпущен на свободу, лжесвидетели наказаны, и Спелле привлек к суду также Питера де Роозе, но, получив от него сто флоринов, выпустил, не подвергнув его ни допросу, ни пыткам.
Испугавшись, как бы оставшиеся у него деньги не привлекли вторичного внимания Спелле, Питер де Роозе бежал из Мэлестее. Между тем бедный мой брат Михиелькин умер от антонова огня.
Хотя он раньше не хотел видеться со мной, тут он приказал позвать меня и сказал мне, чтобы я боялась огня, горящего в моем теле, ибо он приведет меня в огонь адский. А я только плакала, ибо действительно есть во мне этот огонь. И он испустил дух на руках моих.
— Ах! — воскликнула она. — Кто отомстит за смерть моего дорогого, доброго брата палачу Спелле, тот навеки станет моим господином, и я буду служить ему, как собака.
И пепел Клааса застучал в сердце Уленшпигеля, и он решил привести убийцу Спелле на виселицу.
Боолкин — так звали девушку — вернулась в Мэлестее, так как теперь она не боялась мести Питера де Роозе; погонщик, гнавший скот через Дестельберг, рассказал ей, что священник и горожане объявили следующее: если Спелле тронет сестру Михиелькина, они представят его на расправу к герцогу.
Уленшпигель пошел с ней в Мэлестее. Войдя в дом Михиелькина, где у нее была комната в нижнем этаже, он увидел здесь изображение бедного покойника.
А Боолкин сказала:
— Это мой брат.
Уленшпигель взял портрет и сказал:
— Спелле будет на виселице.
— Как же ты это сделаешь? — спросила она.
— Если ты будешь знать, то тебе не будет так приятно видеть, когда это сбудется.
Боолкин покачала головой и сказала печально:
— Ты мне совсем не доверяешь.
— Как же не доверяю, если я тебе говорю: «Спелле будет повешен». Ведь за одни эти слова ты можешь привести меня к виселице раньше, чем я приведу его.
— И правда.
— Вот видишь. Итак, добудь мне хорошей глины, двойную кружку bruinbier, чистой воды и несколько кусков говядины. Говядина будет для меня, пиво для говядины, вода для глины, глина для изваяния.
За едой и выпивкой Уленшпигель все время мял глину, причем иногда даже отправлял куски ее в рот, не замечая этого, так как, не отрываясь, смотрел все время на портрет Михиелькина. Размяв как следует глину, он вылепил из нее маску, на которой рот, уши, нос, глаза — все было так похоже на портрет Михиелькина, что Боолкин остолбенела.
Затем он положил маску в печь и, когда она высохла, раскрасил ее под мертвеца, дав глазам неподвижное, а всему лицу мрачное и искаженное выражение лица умирающего. Тут девушка, перестав изумляться, как прикованная смотрела на маску, побледнела, почти лишившись сознания, закрыла лицо руками и восклицала, содрогаясь в ужасе:
— Это он, мой бедный Михиелькин.
Затем он вылепил две окровавленные ноги.
Совладав со своим ужасом, Боолкин сказала:
— Благословен, кто предает убийцу смерти.
Взяв маску и ноги, Уленшпигель сказал:
— Мне нужен помощник.
— Пойди in den Blauwe Gans, в трактир «Синий гусь», и обратись к его хозяину Иоосу Лансаму из Ипра. Это был лучший друг и товарищ моего брата. Скажи ему, что ты от Боолкин.
Так Уленшпигель и сделал.
Покончив свои кровавые дела, профос Спелле шел в трактир «Сокол» и пил здесь горячую смесь из dobbele-clauwaert, корицы и сахара. Ему ни в чем не было здесь отказа из страха перед веревкой.
Питер де Роозе опять осмелел и вернулся в Мэлестее. Повсюду он ходил следом за Спелле и его сыщиками, чтобы всегда быть под их охраной. Иногда Спелле угощал его. И они вместе весело пропивали деньги своих жертв.
Теперь «Сокол» посещался далеко не так, как в доброе старое время, когда городок жил спокойной жизнью, почитал господа-бога по католическому вероучению и не подвергался преследованиям за веру. Теперь он был точно в трауре, и это видно было по множеству пустых или запертых домов и по безлюдным улицам, по которым бродили тощие собаки, отыскивая себе пищу в навозных кучах.
Лишь двум злодеям было еще здесь раздолье. Напуганные горожане видели каждый день, как они нагло обходят город, намечают дома своих будущих жертв, составляя списки обреченных, а вечером, возвращаясь из «Сокола», поют похабные песни. За ними, как телохранители, всегда шли два сыщика, вооруженные с головы до ног и тоже очень пьяные.
Зайдя in den Blauwe Gans к Иоосу Лансаму, Уленшпигель нашел трактирщика за стойкой.
Уленшпигель вынул из кармана бутылочку водки и обратился к нему:
— Боолкин продает две бочки этой водки.
— Пойдем в кухню, — сказал трактирщик.
Он запер за собой кухонную дверь, пристально посмотрел на Уленшпигеля и сказал:
— Ты не торгуешь водкой; что значит твое подмигивание? Кто ты такой?
— Я сын Клааса, сожженного в Дамме, — ответил Уленшпигель, — пепел его стучит в мое сердце; я хочу убить Спелле, убийцу.
— Ты от Боолкин?
— Я от Боолкин. Я убью Спелле, а ты мне поможешь.
— Я готов. Что надо делать?
Уленшпигель ответил:
— Пойди к священнику, доброму пастырю, врагу Спелле. Собери своих друзей и будь с ними завтра после вечерни на дороге в Эвергем, неподалеку от дома Спелле, между «Соколом» и его домом. Скройтесь там в тени и будьте все в темной одежде. Ровно в десять часов ты увидишь, как Спелле выйдет из трактира, а с другой стороны подъедет повозка. Сегодня вечером ничего не говори своим друзьям: они спят слишком близко от уха своих жен. Сговорись с ними завтра. Соберитесь, прислушивайтесь и все запоминайте.
— Все будем помнить, — сказал Иоос. И он поднял стакан: — Пью за веревку для Спелле.
— За веревку, — ответил Уленшпигель.
Затем они вернулись в общую комнату трактира, где кутила компания гентских старьевщиков, возвращавшихся с субботнего базара в Брюгге. Там они продали по дорогой цене парчевые камзолы и плащи, скупленные за гроши у промотавшихся дворян, которые пытались подражать пышности испанцев.
По случаю громадного барыша они бражничали и кутили.
Усевшись в уголок, Уленшпигель и трактирщик потихоньку сговорились здесь за выпивкой, что Иоос сперва пойдет к священнику, доброму пастырю, ненавидевшему Спелле, убийцу невинных, а потом к своим друзьям.
На следующий день Иоос Лансам и друзья Михиелькина вышли из «Синего гуся», где они по обыкновению сидели за кружкой. Чтобы скрыть свои намерения, они после вечернего колокола пошли разными путями и сошлись на дороге в Эвергем. Было их семнадцать человек.
В десять часов Спелле вышел из «Сокола» и с ним оба его сыщика и Питер де Роозе. Лансам со своими спрятался в амбаре Самсона Бооне, который также был другом Михиелькина. Дверь амбара была открыта настежь, но Спелле их не видел.
Они же видели, как он и с ним Питер де Роозе и оба сыщика шли пьяные, еле держась на ногах. И он говорил сонным голосом, поминутно икая:
— Профосы! Профосы! Сладко им живется на этом свете. Поддерживайте же меня, висельники, недаром живете вы моими объедками!
С поля послышался рев осла и щелканье бича.
— Ага, — сказал Спелле, — упрямый осел не слушается вежливого приглашения и ни с места.
Вдруг раздался громкий стук колес и дребезжание повозки, спускающейся по дороге.
— Остановить! — крикнул Спелле.
Когда повозка приблизилась к ним, Спелле с помощниками бросились и схватили осла за морду.
— Повозка пуста, — сказал один из сыщиков.
— Болван, — возразил Спелле, — с каких это пор пустые повозки сами шатаются ночью по дорогам? Кто-нибудь, наверное, спрятался в ней. Зажгите фонари. Да поднимите выше, я ничего не вижу.
Фонари были зажжены, и Спелле со своим фонарем полез на повозку. Но, едва заглянув в нее, он издал страшный крик и упал назад со стоном.
— Михиелькин, Михиелькин! Помилуй, господи Иисусе!
И из глубины повозки показался человек, весь в белом, как пирожник, держа в руках две окровавленные ноги.
И Питер де Роозе, увидев при свете фонарей этого человека, тоже закричал, и сыщики вместе с ним:
— Михиелькин! Мертвый Михиелькин! Помилуй нас, господи!
На шум сбежались все бывшие в засаде, чтобы рассмотреть, что там делается, и с ужасом смотрели на этот поразительно похожий образ их покойного друга Михиелькина.
Призрак размахивал окровавленными ногами, лицо его было то самое круглое, полное лицо Михиелькина, но мертвенно-бледное, грозное, желто-зеленое и у подбородка разъеденное червями.
Все размахивая кровавыми ногами, призрак обратился к стонущему Спелле, лежавшему на спине:
— Спелле! Профос Спелле! Очнись!
Но Спелле был неподвижен.
— Спелле, — повторил призрак, — профос Спелле! Очнись, или я стащу тебя в пасть адскую.
Спелле поднялся; его волосы от ужаса стояли дыбом, и он жалобно молил:
— Михиелькин! Михиелькин! Помилуй меня!
Между тем собрались горожане; но Спелле видел перед собой только фонари, которые он, как сам рассказал потом, принял за глаза дьявола.
— Спелле! — сказал призрак Михиелькина. — Готов ты к смерти?
— Нет, — кричал профос, — нет, господин Михиелькин, я не готов к смерти; я не хочу предстать пред господом, пока душа моя черна от прегрешений.
— Узнаешь ты меня? — спросил призрак.
— Поддержи меня, господи! Да, я узнаю вас. Вы дух Михиелькина, пирожника, умершего невинно в своей постели от последствий пытки, и эти две кровавые ноги — те самые, к которым я приказал привесить по пятидесяти фунтов к каждой. Ах, Михиелькин, простите меня, этот Питер де Роозе такой соблазнитель; он обещал мне, и я в самом деле от него получил пятьдесят флоринов за то, что вы будете внесены в список.
— Ты хочешь покаяться? — спросил призрак.
— Да, господин, я во всем сознаюсь, во всем покаюсь и принесу повинную. Но, ради бога, удалите раньше чертей, которые хотят проглотить меня. Я все скажу. Уберите эти горящие глаза! Я то же проделал в Турне с пятью горожанами, в Брюгге с четырьмя. Я теперь не помню их имен, но если вы потребуете, я назову их. И в других местах я также грешил, в по вине моей шестьдесят девять невинных человек лежат в могиле. Господин Михиелькин, королю нужны деньги — так мне сказали. Но и мне они тоже нужны. Часть их закопана в Генте в погребе у старухи Гровельс, моей настоящей матери. Я все сказал, все. Молю о милости и прощении! Уберите чертей! Господи боже, пресвятая дева, Христос-спаситель, вступитесь за меня! Уберите эти адские огни, я все продам, все раздам бедным и покаюсь.
Увидев, что толпа горожан готова поддержать его, Уленшпигель спрыгнул с повозки, схватил Спелле за горло и хотел задушить его.
Но тут вмешался священник.
— Оставь его, — сказал он, — пусть лучше умрет на виселице, чем от руки привидения.
— Что же вы хотите с ним сделать? — спросил Уленшпигель.
— Принести жалобу герцогу, и его повесят, — ответил священник. — Но кто ты такой?
— Я в маске Михиелькина бедная фламандская лисичка, которая из страха пред испанскими охотниками снова скроется в своей норе.
Между тем Питер де Роозе убежал со всех ног.
И Спелле был повешен, а имущество его конфисковано.
И наследство получил король.
XXXIII
На другой день Уленшпигель шел вдоль светлой речки Лей по направлению к Кортрейку.
Ламме со стенаниями тащился за ним.
— Что ты все стонешь, тряпичная ты душа, о твоей жене, которая украсила тебя рогами? — сказал ему Уленшпигель.
— Сын мой, она всегда была мне верна и любила меня как должно, а уж я ее любил без меры, о господи Иисусе. И вдруг однажды она отправилась в Брюгге и вернулась оттуда другая. С тех пор на все мои просьбы о любви она отвечала:
«Я должна жить с тобой только как друг, не иначе».
Я затосковал в сердце моем и говорю ей:
«Радость моя, дорогая моя, господь-бог соединил нас браком. Разве я не делал для тебя всего, что ты хочешь? Не одевался ли я не раз в камзол из черного рядна и в плащ из дерюги, лишь бы наряжать тебя — вопреки королевским указам — в шелк и парчу? Дорогая моя, неужто ты уж никогда не будешь любить меня?»
«Я люблю тебя так, — отвечала она, — как указано господом-богом и законами, святыми заповедями и покаянными канонами. И все же отныне я буду тебе лишь добродетельной спутницей».
«Что мне в твоей добродетели, — отвечал я, — мне ты нужна, ты, моя жена, а не твоя добродетель».
Тут она покачала головой и сказала:
«Я знаю, ты добрый. Ты был у нас поваром, чтобы не допустить меня к стряпне. Ты гладил наше белье, простыни и рубахи, так как утюги тяжелы для меня. Ты стирал наше белье, подметал комнаты и улицу перед домом, чтобы я не знала труда и усталости. Теперь все это буду делать вместо тебя я сама, но больше ничего, милый мой муж».
«Мне это не нужно. Я, как раньше, буду твоей горничной, твоей прачкой, кухаркой, твоим верным рабом. Но, жена, не разделяй эти сердца и тела, бывшие единой плотью, не разрывай уз любви, так нежно связывавших нас».
«Так надо», — сказала она.
«Ах, — вскричал я, — это ты в Брюгге пришла к этому жестокому решению».
«Я поклялась перед господом-богом и его святыми угодниками», — отвечала она.
«Кто же принудил тебя принести этот обет не исполнять никогда своих супружеских обязанностей?»
«Тот, на ком почил дух божий, удостоил меня покаяния».
С тех пор она перестала быть моей и как будто сделалась верной женой кого-то другого. Я умолял ее, мучил ее, грозил, плакал, просил — все напрасно. Вернувшись однажды вечером из Бланкенберге, где я получил аренду за одну мою ферму, я нашел дом пустым. Очевидно, моя жена устала от моих просьб, или рассердилась, или опечалилась моей печалью и бежала. Где-то она теперь?
И Ламме уселся на берегу Лей и, опустив голову, смотрел на воду.
— Ах, — вздыхал он, — подружка моя, какая нежненькая ты была, какая стройненькая, какая пухленькая! Уж не найти мне такого цыпленочка. Неужто никогда больше не отведаю я любовного блюда, поданного тобой? Где твои упоительные поцелуи, пахнувшие, как тмин, твои сладкие уста, которыми я лакомился, как пчелка медом розы? Где твои белые руки, с лаской обнимавшие меня? Где твое бьющееся сердце, твоя пышная грудь, твое трепещущее в любви, наслаждением дышащее нежное тело? Да, где волны твоей реки, весело струящей свои новые воды под солнечными лучами?
XXXIV
Дойдя до опушки Петегемского леса, Ламме обратился к Уленшпигелю:
— Я изнемогаю от жары, отдохнем в тени.
— Хорошо, — ответил Уленшпигель.
Они уселись на траву под деревьями и увидели стадо оленей, которое промчалось мимо них.
— Будь настороже, Ламме, — сказал Уленшпигель и зарядил свой немецкий аркебуз. — Вон старые самцы, еще сохранившие свои рога и гордо несущие свою девятиконечную красу; стройные двухлетки, их оруженосцы, бегут рядом с ними, готовые поддержать их своими острыми рожками. Они спешат к своему становищу. Так, теперь взведи курок, как я. Пли! Ранен старый олень. Молодому попало в бедро! За ним, за ним, пока не свалится! Беги со мной, прыгай, несись, лети!
— Вот еще одна безумная выдумка моего друга, — бормотал Ламме, — гнаться за оленями. Не имея крыльев, их не догонишь, это бесполезные усилия. Ах, какой ты жестокий товарищ! Я ведь не так подвижен, как ты. Я весь вспотел, сын мой, я весь вспотел и сейчас упаду. Если лесник тебя поймает, быть тебе на виселице. Олени — королевская дичь, пусть бегут, сын мой, — тебе их не поймать.
— Идем, — говорил Уленшпигель, — слышишь, как шуршат его рога в листве? Шумит, как вихрь: видишь сломанные побеги и усеявшие землю листья? У него еще одна пуля в бедре. Мы съедим его.
— Не хвались, пока он не зажарен, — возразил Ламме. — Пусть бегут бедные звери. Ой, как жарко! Вот я упаду и не встану!
Внезапно со всех сторон выскочили оборванные и вооруженные люди. Собаки залаяли и понеслись по оленьему следу. Четверо мужчин дикого вида окружили Уленшпигеля и Ламме и повели их к поляне, совершенно укрытой в густой чаще; здесь среди женщин и детей они увидели множество мужчин, вооруженных разнообразнейшими шпагами, дротиками, рейтарскими пистолетами.
При виде их Уленшпигель спросил:
— Кто вы? Может быть, вы «лесные братья»?[54] Вы живете здесь общиной и укрылись от преследований?
— Мы «лесные братья», — ответил старик, сидевший у огня и жаривший на сковороде птицу, — а ты кто?
— Я родом из прекрасной Фландрии, — ответил Уленшпигель, — я живописец, крестьянин, дворянин, ваятель, все вместе. Я брожу по свету, восхваляю все высокое и прекрасное и насмехаюсь во всю глотку над глупостью.
— Если ты видел так много стран, — сказал старик, — то ты, конечно, сумеешь сказать Schild ende Vriendt — «щит и друг» — так, как это говорят гентские уроженцы. Если нет, то ты поддельный фламандец и будешь убит.
— Schild ende Vriendt, — сказал Уленшпигель.
— А ты, толстяк, — обратился старик к Ламме, — ты чем промышляешь?
— Я пропиваю и проедаю мои земли, усадьбы, фермы, хутора, разыскиваю мою жену и повсюду следую за другом моим Уленшпигелем.
— Если ты так много странствуешь, то ты, конечно, знаешь, какое прозвище уроженцев Веерта в Лимбурге.
— Этого я не знаю, — ответил Ламме, — но не можете ли вы мне сказать, как прозывается тот подлый негодяй, который выгнал мою жену из моего дома? Скажите мне его имя, и я убью его на месте.
— Есть на этом свете, — ответил старик, — две вещи, которые никогда не возвращаются: истраченные деньги и сбежавшие жены, которым надоели их мужья.
И он обратился к Уленшпигелю:
— А знаешь ты, какое прозвище у уроженцев Веерта в Лимбурге?
— De raekstekers (заклинатели скатов), — ответил Уленшпигель, — ибо, когда однажды живой скат свалился там с телеги рыбника, старухи, видя его прыжки, приняли его за дьявола. «Идем за священником, пусть выгонит беса из ската», — говорили они. Священник смирил ската заклинанием, взял его с собой и хорошенько пообедал им в честь веертских обывателей. Так да поступит господь и с кровавым королем.
Между тем в лесу раздавался лай собак. Среди деревьев бежали вооруженные люди и кричали, чтобы запугать зверя.
— Это олени, в которых я стрелял, — сказал Уленшпигель.
— Мы съедим их, — сказал старик. — А как прозываются уроженцы Эндховена в Лимбурге?
— De pinnemakers (засовщики), — ответил Уленшпигель. — Однажды, когда неприятель стоял перед их городом, они заперли городские ворота засовом из моркови. Пришли гуси и, жадно колотя клювом, расклевали морковь, и враги вторглись в Эндховен. Железные клювы понадобятся для того, чтобы расклевать тюремные засовы, за которыми хотят сгноить в неволе свободу совести.
— Если господь с нами, то кто против нас? — ответил старик.
— Этот лай собак, крики людей, треск ветвей; настоящая буря в лесу, — сказал Уленшпигель.
— А что, оленье мясо вкусно? — спросил Ламме, смотря на сковородку.
— Приближаются крики загонщиков, — говорил Уленшпигель Ламме. — Собаки уже совсем близко. Какой шум! Олень! олень! Берегись, сын мой! Ой, ой, подлый зверь: он опрокинул на землю моего толстого друга среди сковород, горшков, котелков, кастрюль, кусков мяса. Вон женщины и девушки убегают, обезумев от страха. Ты в крови, сын мой.
— Ты насмехаешься, бездельник, — ответил Ламме, — да, я весь в крови: он ударил меня рогами в зад. Смотри, как изодраны мои штаны и моя говядина. А там на земле — это прекрасное жаркое. Ах, вся кровь вытечет из меня через зад.
— О, этот олень предусмотрительный лекарь, — сказал Уленшпигель, — он спас тебя от апоплексии.
— Как тебе не стыдно, бессердечный ты негодяй! — сказал Ламме. — Я не буду больше странствовать с тобой. Останусь здесь, среди этих добрых людей. Как можешь ты быть таким безжалостным к моим страданиям? А я, как собака, таскался за тобой в метель и мороз, дождь, град, и ветер, и в жару тоже, когда душа выходила из меня струйками пота.
— Твоя рана — ерунда, — ответил Уленшпигель, — положи на рану оладью, сразу будет тебе и пластырь, и жаркое. А знаешь, как называют лувенцев? Вот видишь, ты не знаешь. Их называют de koeye-shieers — стрелки по коровам, так как в один прекрасный день они были так глупы, что приняли коров за неприятельских солдат и стали палить по ним. Мы же стреляем по испанским козлам, у которых, правда, вонючее мясо, но кожа годится на барабаны. А тирлемонцев, знаешь, как кличут? Тоже нет? Они носят достославное прозвище kirekers, ибо в троицын день у них в большой церкви утка пролетела с хоров к алтарю и явилась им образом святого духа. Положи еще koeke-bakke (лепешку) на твою рану. Ты молча собираешь миски и куски жаркого, разбросанные оленем. Вот это называется кухонным пылом! Ты опять разводишь огонь, подвешиваешь под ним котелок с супом к треножнику. Ты деятельно углубился в стряпню. Знаешь ты, почему в Лувене насчитывают четыре чуда? Нет? Ну, я тебе скажу. Во-первых, потому, что там живые проходят под мертвецами: ибо церковь святого Михаила расположена у городских ворот, так что ее кладбище находится на крепостном валу над воротами. Во-вторых, там колокола вне колоколен: в церкви святого Якова висит снаружи один большой и один маленький колокол, для которых не нашлось места на колокольне. В-третьих, там алтарь вне церкви; ибо портал этого самого храма подобен алтарю. В-четвертых, там есть «Башня без гвоздей»: шпиль колокольни церкви святой Гертруды выстроен не из дерева, а из камня, камней же гвоздями не прибивают, кроме, впрочем, каменного сердца кровавого короля, которое я охотно прибил бы к Большим воротам города Брюсселя. Но ты не слушаешь меня. Не солона подлива? А знаешь, почему жители Тирлемона называют себя «грелками» — de vierpannen? Потому, что однажды зимой один молодой принц хотел переночевать в гостинице «Герб Фландрии», а хозяин не знал, как ему согреть простыни — грелки у него не было. И вот, чтобы нагреть постель, он уложил туда свою молоденькую дочку, а она, как услышала, что принц подходит, убежала со всех ног. И принц спрашивал, почему вынули грелку из постели. Дай господи, чтобы Филипп, запертый в раскаленном железном сундуке, был грелкой в постели Астарты.
— Оставь меня в покое, — сказал Ламме, — плюю я на твои грелки, твои колокольни без гвоздей и прочие твои россказни; оставь меня с моей подливой.
— Поберегись, — ответил Уленшпигель, — лай не прекращается, напротив, он все сильнее, собаки заливаются, рог трубит, берегись оленя. Бежит! Рог трубит!
— Это сзывают на добычу, — сказал старик. — Олень убит, Ламме, вернись, сейчас будет прекрасное жаркое.
— О, это будет великолепный обед, — заметил Ламме, — и вы приглашаете меня на пиршество — недаром я так потрудился ради вас: птица в соку удалась отлично. Хрустит только на зубах немножко — в этом виноват песок, в который все попадало, когда этот проклятый олень разорвал мне камзол и ляжку. А лесников вы не боитесь?
— Для этого нас слишком много, — ответил старик, — они нас боятся и не смеют нас тронуть. Сыщики и судьи тоже. А население нас любит, потому что мы никому зла не причиняем. Мы поживем еще некоторое время в мире, пока нас не окружит испанское войско. А если этому суждено быть, то все мы, мужчины и женщины, девушки и мальчики, старики и дети, дорого продадим нашу жизнь и скорее перебьем друг друга, чем сдадимся, чтобы терпеть тысячи мучений в руках кровавого герцога.
Уленшпигель сказал:
— Было время, когда мы бились с палачом на суше. Теперь надо уничтожать его силу на море. Двиньтесь на Зеландские острова через Брюгге, Гейст и Кнокке.
— У нас нет денег, — ответили они.
— Вот вам тысяча червонцев от принца, — сказал Уленшпигель, — пробирайтесь вдоль водных путей — протоков, каналов, рек. Вы увидите корабли с надписью «Г. И. Х.»; тут пусть кто-нибудь из вас засвистит жаворонком. Крик петуха ответит ему — значит, вы среди друзей.
— Мы так и сделаем, — ответили «лесные братья».
Явились охотники с собаками, таща за собой на веревках убитого оленя.
Затем все уселись вокруг костра. Всех их, мужчин, женщин и детей, было человек шестьдесят. Они вытащили хлеб из своих мешков, а из ножен ножи. Оленя освежевали, разрубили на куски и вместе с мелкой дичью воткнули на вертел. К концу трапезы можно было видеть, как Ламме, прислонившись к дереву, храпел в глубоком сне, опустив голову.
С наступлением вечера «лесные братья» укрылись в землянках; то же сделали и Ламме с Уленшпигелем.
Вооруженная стража осталась стеречь лагерь. Уленшпигель слышал, как хрустит сухая листва под шагами дозорных.
На другой день он двинулся в путь вместе с Ламме.
Оставшиеся в лагере говорили ему:
— Будь благословен; мы двинемся к морю.