Глава девятая
Просыпаюсь от звона в ушах.
Пестря лает. Вскидываю на плечо ружье, иду в лес. Лай ближе и ближе. На вершине кедра сидит рысь. С земли она кажется не больше домашней кошки, но глазом охотника вижу, что это матерый хищник, какие попадаются не часто. Рысь вытягивает тупую морду, легонько пошевеливает хвостом. Ружье заряжено дробью, и не хочется идти в шалаш за пулями.
Не уйдет от дроби. А уйдет — не больно дорога.
Рысь прыгает наискось вниз, рассчитывая попасть на ветки другого дерева, и, оборвавшись, падает в траву. Не успеваю добить ее вторым выстрелом: собака опередила. Они свились в злобно урчащий клубок, рвут друг друга, невозможно подступиться.
Отстегиваю с бедра нож, готовясь кинуться на помощь Пестре, и выжидаю, когда можно будет схватить зверя за ногу, распороть брюхо.
Из чащи выскакивает крутобокая белая лайка, с визгом хватает рысь. Зверь, испуганный этим нападением, неловко перевернулся, и тотчас клыки Пестри, щелкнув, сомкнулись; бой затих. Я прячу нож за голенище. Рысь издыхает. Задние лапы ее дергаются.
Откуда взялась белая собака?
Пестря отходит в сторону, облизывает раны. Белая собака обнюхивает его, виляет хвостом. Потом собаки лижут друг друга. Рысь оскалила морду, и кисточки на ее ушах шевельнулись. Показалось, она готовится к прыжку. Я посылаю ей в спину заряд левого ствола. Собаки снова рвутся к зверю.
— Зачем шкуру портишь? — раздался негромкий голос за моей спиной.
Я повернулся. У опушки, опираясь на длинностволую берданку, стоит высокий старик с коричневым от загара лицом, одетый в синюю холщовую рубаху и широкие пестрядинные штаны с заплатами на коленках. Шапки на нем нет. Лысая голова, круглая, как арбуз, сияет под солнцем. Ресницы и брови почти скрывают глубоко запавшие глаза.
— Здорово живешь, земляк!
Приветствую его, подняв руку.
— Который день чую, собачонка тявкает, кто-то постреливает, — говорит старик, подойдя ближе. — Что, думаю, за охотник припожаловал? Вот и встретились.
Я вспоминаю про услышанный выстрел, про дымок, замеченный мною с горы. Теперь все понятно: сосед! Придется откочевать на другую сторону хребта.
— Кто такой будешь?
— Человек, — строго отвечает старик.
— Какой губернии, села, волости?
— Никакой. Где живу, там и губерния моя.
— Звать как?
— Человек.
Меня сердит это упрямство. Чего он прикидывается шутом гороховым?
— Толком спрашиваю.
— Толком и отвечаю. Я свой пашпорт и метрики давно в печке сжег, имя забыл, фамиль потерял. А как дело вышло, — долга песня.
— Мудрено плетешь, дед.
— Не любо — не верь. Я тебя не пытаю. Кабы ведал, где ты ныне обедал, знал бы, чью ты песню поешь. А не знаю — бог с тобою, и так проживу.
Он поднимает рысь за ноги.
— Ладная добыча.
Старик похож на кержацкого начетчика, которого выжили из деревни православные попы. Но берданка и хорошая промысловая собака сбивают с этой мысли. Уставщики и начетчики не занимаются охотою.
— Ты откуда взялся? — спрашивает он.
— Городской, дедушка.
Он понимающе мигает.
— От селения далеконько, и время для охоты неподходящее. Тут зимой на лыжах проходят, да и то в год один человек забредет. Еще металл рыли.
— Золото ищут?
— Искали, — поправляет старик. — В речке песок мыли, шурфы били. Меня тормошили: «Не видал, говорят, золотой песок?» Нет, говорю, не видал, да и видеть не хочу.
— Нашли?
Старик мотает головою.
— Зря маялись. Ты с Полуденной, что ли?
Я не знаю, что ответить.
— Не хочешь отвечать — не надо, — говорит он. — Я не поп и не стражник. Мы, видать, с тобой одного поля ягоды. Так али нет? Идем в гости, чайком напою. Недалече живу. Мою усадьбу все зверюшки знают: одна труба, четыре избы, восемь улиц.
«Придется уходить вверх по реке, — думаю я. — А жаль, места хороши».
Он повторяет приглашение.
— Идем, — отзываюсь я, понимая, что теперь неудобно отказываться.
— Тютька, домой! — зовет старик.
Белая собака бежит впереди по наброду. Старик ловко двигает обутыми в новые лапти ногами, с завидной легкостью прыгает через валежник. Мы идем берегом реки.
«Что за человек? — думаю я, шагая вслед за стариком. — Почему живет в глухомани? Один или с семьей? Что делает?»
…Сидим в маленькой избушке, прилепившейся на склоне горы. Окидываю взглядом жилье. На полке посуда: эмалированные миски, две кружки, чугун, медный солдатский котелок; под самым потолком, на деревянных гвоздях, вбитых в стену, беличьи и горностаевые шкурки. Лавки, самодельный табурет, широкая, удобная лежанка — все сделано из добротного дерева, выстрогано, пригнано заботливой рукой. В углу висит поношенный чекмень, над ним — деревенская войлочная шляпа. Над лежанкой растянута в пяле шкура медведя-пестуна. Сладковатый запах мездры щекочет в носу.
— Топтыгина заполевал?
— Было дело, — неохотно отвечает дед. — На утре случилось. Пчелы тут, а он пришел, давай зорить. Борть одну поломал: любит медок, косолапый бес. Тютька взлаяла. Выхожу с берданкой, машу на него: «Кыш, дурак! Пошел прочь! Не смей сюда ходить!» Он будто не чует. Бить не хотелось, молодой еще, мало пожил на свете, да я медвежатину и не люблю. Я опять: «Кыш, поганец!» Он хоть бы что: урчит, хрястает борть. Я думал его шугнуть, выстрелил в зад. Берданка дробью была заряжена. Ему бы в лес без огляду бежать, а он ко мне. Тютька верещит, рвет за гачи. Он прет, глаза дурные, с кровью, пасть разинул и уж, вижу, норовит лапой меня по загривку. Ну, пришлось по башке топором кокнуть. Умирай, коль жить не умеешь.
Ярко вспыхнул костер из сосновых лапок, и пузатый чайник затянул песню. Вижу, старик рад встрече со мною.
Всю ночь разговариваем. Рядом в густом ельнике ухает филин. Меня с детства пугают дикие вздохи этой непонятной птицы. Бабушка внушала: «Филин да ворона — зловещие птицы, крик филина — к несчастью».
Старик смеется заливчатым смехом.
— Эк соседушка-то мой зевает. Дружно живем. Каждую ночь перекликаемся. Он аукнет, а я вот эдак.
Он надувает щеки, из груди его вырывается протяжный щемящий вопль. Эхо гудит на отрогах. Филин еще раз мяукнул и смолк.
— Ладно кричу?
— Ладно, да больно страшно.
— Я на всяки лады умею, — Хвастается старик. — Хошь — лося подманю, хошь — рябка. Меня и мураши понимают. Сяду возле мурашиной тропы, разговариваю: что, мол, варнаки, робите? Они остановятся, глядят, лапками потряхивают. Я им хлебных крошек подкину, мясца кусок.
…Утром расстаемся. Отдаю старику рысь. Он принимает подарок молча.
— Ты того… — говорит он. — Ненароком зайдут бродяги або старатели — не промолвись. Мне, видишь, оказывать себя нельзя. Я чёртом помеченный. И сам остерегайся. На заре из ружья не пали, выстрел далеко слыхать. Вот зимой дело другое. И костра днем не разводи. Заходи почаще.
Ухожу в раздумье: «Что за человек сосед?»
Через день я снова у старика. Недалеко от избушки, на дне оврага, любовно уделанный огород. На еловых чурбанах стоят самодельные ульи. Старик обосновался тут прочно и надолго.
«Вот и мне бы такое жилье», — думаю я, оглядывая стариковы владенья.