Глава 15

Давно затихла деревня.

Давно перестали тявкать неугомонные деревенские псы. Угасли в окнах редкие огни мигающих лучин и подслеповатых сальников. Погрузилась деревня в крепкий сон, нарушаемый разрывами далеких молний, бороздивших ночную черноту над урманом.

Давно уже спали в горнице Демьян и Марья.

Дед Степан храпел на сеновале.

Только бабке Настасье не спалось. Не ведала бабка Настасья, что с нею делается за последние дни. Но твердо была уверена, что подходит ее смертный час. Иногда казалось ей, что дрожит и колеблется ее душа перед неумолимым концом, словно догорающая свеча в ночной темноте; трепещет душа перед неискупленным грехом. А иной раз утешалась она и успокаивалась тем, что на свете много людей грешнее ее живут и умирают. Знала, что бывает у людей старость спокойная, уравновешенная хорошими делами всей жизни, и, когда человек подсчитает дела свои, он все-таки молит кого-то об отсрочке неизбежного конца. Бабке Настасье некого было молить.

Давно не верила она в бога. И не завидовала тем, кто доживал свои дни в облаках церковных благовоний и кадильного дыма, скрывающих неправду, корысть и насилия одних людей над другими. Знала, что такие люди ждут пугающего их конца под собственный шепот бессильных молитв и под лживые песнопения попов и монахов. И чем больше ходила сегодня по двору и думала бабка Настасья, тем больше убеждалась, что не о себе теперь надо думать.

Коли пришел ее час, не минует и смерть. Пожила на свете вдоволь. Пора костям на место. О другом думала бабка. Другим тревожилась: справятся ли мужики с новыми порядками? Устоят ли перед господами и богатеями? Не зря ли проливалась мужичья кровь?

Спотыкаясь о поленья и палки, бродила бабка впотьмах по двору. Посреди двора за телегу локтем задела -- ушиблась. Потом на молодого бычка набрела -- чуть не упала. Обошла бычка, подумала: "Хороший бычок, нужный, а придется на хлеб менять". Проходя мимо покосившейся амбарушки над погребом, вспомнила, что невесть когда строилась эта избушка, гляди -- завалится и задавит кого-нибудь. Надо сказать старику и Демьяну. Не зная зачем, вышла бабка за ворота на улицу и долго смотрела во тьму уснувшей деревни, которую изредка освещали отблески далекой грозы. Пустынно и тихо было в деревне. Даже собаки не тявкали. А бабке казалось, что тревожно спят мужики и бабы в избах; будто стонут они тихо и мечутся во сне.

Вернулась бабка в ограду и пришла на задворки. И здесь долго стояла и смотрела в сторону густого, непроходимого урмана. Думала... Четвертый год бились мужики за новые порядки, а закрепиться все никак не могут. Теперь уж хорошо понимала бабка Настасья, что только большевики да городские рабочие знали путь к новой жизни; только с ними и можно было скачать с мужичьих плеч хомут старой неволи. Крепкие люди жили в городах. До конца будут они стоять за мужиков. Спокойно и умереть можно. А сердцем чуяла старая, что притаились враги где-то совсем близко и ждут только случая, чтобы снова накинуть старый хомут на мужичью шею. Перебирала она в памяти все виденное и пережитое мужиками за последние годы, предчувствовала какую-то беду и, словно от мороза лютого, вздрагивала. Опять думала о смерти. Но не так боялась прихода ее, как боялась и трепетала за своих мужиков. "Поймут ли они правду свою? Отыщут ли верный путь к новой жизни, которая пока еще неясно маячила где-то вдалеке? За кем пойдут?" -- спрашивала сама себя бабка Настасья, стараясь превозмочь охватившее ее волнение. И опять смотрела в сторону леса, над которым полыхали фиолетовые огни и глухо стонала гроза.

Бродила бабка в ночной тьме. Перебирала в памяти пережитое. Вспоминала грех свой черный, из-за которого всю жизнь мучилась. И только сейчас как-то особо отчетливо стала понимать, откуда шли корни ее душевных мук. Только сейчас стала понимать, что не грех перед богом неотмоленный мучил ее, а мучила совесть -- перед людьми неочищенная. Давно знала бабка Настасья, что нет на свете ни богов, ни святых. А теперь поняла, что нет у человека и грехов перед богом. Узнала наконец того неумолимого судью, который стоял перед ней всю жизнь, мучил ее, требуя ответа и искупления за совершенный грех.

"Кто он -- судья мой страшный?" -- спрашивала сама себя бабка Настасья, шагая по пересохшему пригону.

И просветленно сама себе отвечала:

"Совесть это моя..."

И снова спрашивала: "Откуда она?"

И снова сама себе отвечала: "От людей, от мира, а не от бога".

Вспомнила преступление деда Степана, совершенное им в молодости, его долгие и затаенные муки, его раскаяние перед миром и пришедший после того душевный покой к нему. И чем дальше брела и думала бабка Настасья, тем больше понимала, что не богу надо было молиться, а перед миром совесть свою очистить.

Неприметно вышла бабка Настасья к гумнам и остановилась около овина. Надо бы домой вернуться, но кто-то толкал вперед.

А в черной тьме все чаще и чаще полыхали далекие молнии, и где-то, все еще далеко над тайгой, стонали глухие раскаты грома.

Хотела бабка шагнуть к дорожке, протоптанной позади дворов, но услыхала шаги человека и притулилась за углом овина. Шаги быстро приближались. Бабка затаила дыхание. Быстро промелькнул человек мимо овина. Но хорошо разглядела бабка, что был он в серой одежде, в ботинках и в обмотках.

Разглядела и поняла: это один из приехавших сегодня с попом из Чумалова.

Отблески далекой молнии еще раз полыхнули над деревенскими задворками и осветили серую фигуру второго человека, крадучись пробиравшегося от дворов богатея Гукова.

Прижавшись к углу овина, бабка ждала. И этот человек промелькнул по дорожке дальше. Узнала и его бабка Настасья -- работник Оводова.

Еще постояла, прислушалась к тревожным ударам своего сердца. Затем, повинуясь какой-то неведомой силе, чуть слышно ступая броднями по тропочке, пошла крадучись задворками и присматриваясь впотьмах к усадьбе.

Вот справа густая, высокая конопля на ограде Кузьмы Окунева.

Вот овин Федора Глухова, рядом скирды старой соломы близ гумна богатея Ермилова. Вот дворы Клешниных, Теркина, Козловых, дальше -- гумна Валежникова, его большой овин, скирды из новых, пахнущих рожью снопов.

Остановилась бабка Настасья, замерла, всматриваясь во тьму и прислушиваясь к ночным звукам. Из тьмы потянуло запахом нетопленой бани. Опять полыхнула трепещущей зарницей далекая молния и осветила очертания деревенских построек. И в тот же момент до слуха бабки Настасьи долетели приглушенные звуки человеческих голосов.

Согнувшись и неслышно ступая, пошла бабка к бане. Сдержанный говор становился все слышнее и слышнее. Вспомнила бабка Настасья, что у Валежникова недалеко от бани стоит водовозка. Отыскала ее впотьмах, И замерла, приткнувшись к колесам.

Негромкие голоса из бани долетели отчетливо.

Колчин кого-то спрашивал:

-- Уверены ли вы, господин полковник, что приказ о выступлении в Чумалове будет выполнен?

Густой и низкий голос ответил:

-- Больше чем уверен.

Заговорил поп:

-- Насчет Чумалова не беспокойтесь, други. Я о другом думаю: выступят ли крутогорские и гульневские мужики? В Чумалове Илья Андреич Супонин работал, и мною проведена большая работа как с амвона, так и тайно. За своих мужиков я ручаюсь. Тревожит мое сердце Крутогорское. Ведь оно ближе всех к Белокудрину. Пора бы...

Попа опять перебил низкий голос, обращаясь к кому-то другому:

-- Да вы, поручик, на то ли место ездили, где должна быть встреча с разведчиками?

Голос Колчина ответил:

-- Так точно, господин полковник. Овраг в этой стороне один и болотце одно. Я уже докладывал, господин полковник: два раза ездил -- ни души! И никаких признаков.

Опять замолчали.

Бабка Настасья с трудом переводила дыхание. Ей казалось, что навалили на нее громадную тяжесть, которая давит ее и мешает колотиться сердцу в груди. Слова людей, засевших в Валежниковой бане, словно обухом били по голове. Не все поняла бабка из подслушанного разговора. Только одно ей стало ясно: что все эти люди -- секретарь ревкома Колчин, писарь Ивонин, работники богатеев и приехавшие сегодня с попом -- все они офицеры.

Молния полыхала все ближе и ближе. Глухие раскаты грома грохотали над урманом.

В бане снова сдержанно заговорили.

Кто-то четвертый спросил:

-- Что же делать, господа?

Ответил Валежников:

-- Может, замешкались? Отложить надо до завтра...

-- Ни в коем случае! -- оборвал Валежникова низкий голос того, кого называли полковником. -- Восстание везде подготовлено и должно начаться в назначенный срок. Отряд капитана Усова мог задержаться на дороге из Чумалова из-за дождя. А отряды из Гульнева и Крутогорска надо ждать с часу на час.

Кто-то настойчиво спрашивал:

-- Но что же все-таки делать? С чего начинать?

Полковник говорил отрывисто, с передышками:

-- Подождем до полночи. А в полночь начнем... независимо от подхода головных частей...

-- А дождь ведь может задержать.

-- Невольте дослушать! -- раздраженно перебил полковник. -- Мы солдаты, а не сахарные пряники. Дождь и гроза могут только благоприятствовать. Значит, в полночь начинаем. К тому времени, я надеюсь, подойдет кто-нибудь из Крутогорского или из Гульнева, а потом из Чумалова и из Устьяровки. Не задерживаясь, форсированным маршем мы двинемся к коммуне, потом к селу Мытищам и дальше -- к станции Убе. Я так полагаю: послезавтра к вечеру мы перережем железную дорогу и начнем наступление на город.

Полковник замолчал. Опять раздался голос попа:

-- Вполне правильно говорит Федор Васильевич. Нечего ждать! Благословясь, надо начинать. А когда подойдут подкрепления, надо двигаться на коммуну. Ведь там, вокруг коммуны и близ железной дороги, регулярные красноармейские части. Я не военный, други мои, но, по своему разумению, полагаю, что надо разбить сначала силы вокруг коммуны и самую коммуну...

-- Батюшка прав, -- заговорил Колчин. -- Я тоже считаю ваш план, господин полковник, идеальным.

-- А вы, господа? -- спросил полковник.

Ответило сразу несколько голосов:

-- Все равно лучше не придумаем.

-- Нечего медлить! Надо начинать.

-- Итак, выступаем в полночь...

Бабку Настасью трепала лихорадка. Тряслась её старая, затуманенная ужасом голова, тряслись руки, подкашивались трясущиеся ноги. Но она хорошо понимала, что затевается и каковы размеры офицерской затеи. Напряженно соображала: что ей делать? Как спасти от беды?

Еще раз блеснула молния и ярко, осветила деревню. Почти тотчас загромыхал совсем уже близко гром, от которого дрогнула и загудела под ногами земля.

Собрала бабка последние силы и, точно подхваченная бурей, понеслась обратно к своим дворам, позабыв про осторожность и про свои годы.

Последнее, что донеслось до нее от бани, был мягкий голос попа:

-- Благослови вас господь-бог, други мои, на святое дело во имя...

Но этот мягкий голос точно плетью обжег бабку Настасью. Вместе с ужасом ворвалась в душу злоба и, подстегивая, погнала от бани. Впотьмах бабка запиналась за что-то, два раза падала и теряла, клюшку; судорожно шарила по земле пальцами, отыскивая ее, поднималась и снова бежала. Чувствовала, что больно ушибла правую ногу в коленке, что сбился платок на голове и растрепались волосы. Захватывало дух в груди. Глазами уже почти ничего не видела. Лишь смутно сознавала, мимо чьих дворов бежит. Вот слева потянулось что-то сплошное и черное. Поняла, что это окуневские конопли. Миновала их. Бросилась к задворкам своей усадьбы. Не помнила, как пробежала гумна и пригоны. Когда вошла в ограду, молния еще раз полыхнула над деревней и ослепила глаза. Но бабка Настасья успела разглядеть вынырнувшие из тьмы дворовые постройки, расставленные по двору телеги, лежавшего близ свиного корыта молодого бычка и дальше за ним открытую и черную пасть двери, ведущую в сени.

Над головой грохнул оглушительный удар грома и покатился, словно спотыкался, над лесом, куда-то за речку. Задребезжали стекла в доме. Крупно и редко задолбили капли дождя по крышам.