Глава 17

Когда взошло солнце и озолотило вершины леса, на небе не было уже ни одной тучки. Ярко-голубое утро холодной радостью обнимало землю; алмазами играло на густо-зеленой щетине сосен, на полинявшей листве плакучих берез, на пожелтевших полях и на бурых увалах. Холодной сталью блестела река. Холодные и блеклые улыбки бросало утро на дома и на лужи воды на деревенской улице. Тоской веяло от голодного гомона проснувшейся домашней птицы и от рева застоявшейся скотины в хлевах и в пригонах.

Горбатый пастух Ерема, пропоротый вилами, валялся в грязи около своей землянки, близ поскотины.

На полянке между поскотиной и мельницей чернели два трупа. У дороги недалеко от мельницы валялся труп вороного коня, а в стороне, еще ближе к мельнице, на пожелтевшей сырой траве лежал труп черноволосого Андрейки Рябцова.

И в деревне было то же самое.

Человек десять мужиков, изрубленных топорами, исколотых вилами и подстреленных дробью и пулями, валялись вдоль улицы, близ своих дворов, в грязи и в лужах; дождь плотно примочил рваную одежонку к их мертвым телам, начисто ополоснул их кровавые раны, белой известью обмыл спокойно-суровые, обострившиеся лица.

Афоня-пастух с приподнятой ногой качался подвешенный к единственному столбу, сохранившемуся от его ворот, сожженных еще зимой.

На противоположном конце деревни висел на столбе, около своей кузницы, Маркел-кузнец.

В середине села в одном порядке висели на перекладинах своих ворот Сеня Семиколенный и Яков Арбузов.

Капитан Усов, охранявший деревню с отрядом повстанцев из села Гульнева, запретил убирать трупы убитых.

Деревня казалась брошенной жителями. Часть мужиков была перебита, часть разбежалась и попряталась в лесу и в болотах. Какая-то часть мужиков из богатых домов вместе с мятежниками из других деревень, во главе с офицерским штабом, большим отрядом на заре выступила на лошадях по направлению к Новоявленскому.

Если бы не ходили по деревне вооруженные мятежники, можно было подумать, что вся деревня вымерла.

Даже серые бревенчатые избы казались сегодня трупами с выбитыми глазами.

Утром прошел через Белокудрино второй большой отряд мятежников из Чумалова и из Крутогорского. Этот отряд забрал в деревне полсотни лошадей и угнал с собой два больших гурта коров и овец для питания повстанческой армии.

Капитан Усов со своими мятежниками ходил по дворам, выгребал из закромов хлеб и овес, грузил на телеги и готовил к отправлению обоз с зерном вслед проходящим повстанческим частям. Пьяные мятежники бродили по грязной улице, матерились и запевали песни. Изредка, для острастки, стреляли в воздух.

Но улица и без того казалась вымершей. Многие избы стояли с прикрытыми ставнями. Оставшиеся в деревне старухи, бабы и ребятишки сидели в избах. А семьи партизан прятались в погребах и в кучах старой соломы.

Изредка из ворот на улицу высовывалось испуганное лицо и через минуту скрывалось. Но связь между избами партизан установили бабы с утра -- перебегали друг к другу задними дворами.

Возле ширяевского дома улица была безлюдна. Через дом висел в открытых воротах на перекладине бородатый и обмякший труп Якова Арбузова. Соседние избы стояли с прикрытыми ставнями, и из них за весь день никто ни разу не выглянул на улицу. Но в ширяевском доме было немало женщин.

Жены партизан через ребят знали уже -- кто где убит; знали, что у Ширяевых убит Демьян, а бабка Настасья и сноха Марья живы: отлила их водой и перевязала холстом Параська.

То и дело заплаканные бабы пробирались крадучись задворками к ширяевской усадьбе и быстро перебегали через ограду в дом.

Бабка Настасья лежала на кровати в полутемной горнице, в которую свет врывался лишь белыми нитками через щели ставней. Голова ее была перевязана холстиной и сверху покрыта старым темненьким платком, а раненое плечо обвязано было холщовыми полотенцами, сквозь которые просачивалась кровь.

Около кровати, на длинной скамье, сидели: сноха Марья с забинтованной полотенцем головой, Маланья Семиколенная и Параська. Потом пришли Олена -- мать Параськи, Акуля -- жена Маркела, Анфиса Арбузова, беременная Секлеша -- жена Андрейки Рябцова.

Бабка Настасья лежала с закрытыми глазами, стонала и, изредка поднимая веки, прерывисто и тихо разговаривала с бабами.

Марья не один раз шепотом упрашивала ее:

-- Помолчала бы, маменька, не надсажалась. Худо ведь тебе...

-- Ничего... -- шептала бабка посиневшими губами. -- Выскажу... тогда легче будет на душе...

Много крови потеряла бабка Настасья, но крепкое еще было ее старое тело. Страшная боль раздирала правое разрубленное офицерской шашкой плечо. Ноющая боль неотступно стояла в затылке. Но бабка Настасья превозмогала свою боль и торопилась высказать бабам все, что хотела сказать напоследок. Хорошо понимала, что приближается смерть. Давно и спокойно ожидала ее. Одно тревожило: успеть бы все высказать бабам и новый путь указать.

Когда поздним утром вошла в избу Акуля, бабка спросила:

-- Акулинушка... ты?

-- Я, бабушка Настасья, я, -- ответила Акуля, едва сдерживая слезы.

-- Что... светопреставление-то... кончилось?

Акуля упала на колени к изголовью постели и тихо заплакала:

-- О-о, бабушка-а-а... Погиб Маркел-то. Прости меня... паскуду... окаянну-ю-у-у...

-- Не меня надо просить, -- шептали сухие губы бабки. -- Маркела надо было просить... раньше... Ох, бабы, бабы...

Закрыла глаза бабка. Тяжело, со свистом переводила дыхание. Акуля тихо всхлипывала.

Плакали и другие бабы, потерявшие мужей и охваченные горем утраты. Плакала Параська, проклиная убийц отца; втайне тревожилась и за судьбу Павлушки.

Не плакала только Маланья. Опять почувствовала она в себе боевую партизанку.

Не верила в прочность кулацкого переворота. И думала о мести.

Бабка Настасья попросила пить. Маланья поднесла к ее лицу ковш с водой и, черпая из него деревянной ложкой, напоила. Точно угадывая мысли Маланьи, бабка сказала:

-- Вот, бабы... Всю жизнь смотрела я на людей. Всего навидалась. Везде видела обман... Мужиков и баб... испокон века... обманывали господа... Обманывали богатеи... Обманывали попы. Нас улещали... смиряться велели... А сами что делают... видите?

Бабка поперхнулась. В груди у нее что-то забулькало. Марья еще раз дала ей напиться. Прокашлявшись, бабка вдруг открыла большие загоревшиеся глаза и, напрягаясь, заговорила вполголоса:

-- Не верьте, бабы... никому, кроме тех, из города... Одни большевики за нас... Помогать надо... против господ... против попов... Огнем сжечь надо... полмира господского... покорить богатеев, господ... Тогда легче будет... и мужикам... и нам...

Голос бабки оборвался. Она закатила глаза, тихо прошептала:

-- Пить...

Маланья опять поднесла к ее губам ложку с водой.

-- На-кось, попей. Да будет уж горюниться-то... Видим теперь, что делать надо. Знаем...

Проглотив воду, бабка взглянула на Маланью, на притихших баб.

По их опухшим от слез глазам, по огонькам, которые вспыхивали в них, поняла, что последний урок переживают бабы. Закрыла глаза, постонала от боли и, вновь открыв их, взглянула поочередно в лица Маланьи, Акули и Анфисы Арбузовой; от них перевела взгляд на молодых: Параську, Секлешу и Лизу Фокину.

И вдруг прочла на этих лицах то новое, о чем лишь украдкой сама с собой нетвердо думала. Еще раз взглянула. И еще раз убедилась, что не зря провела свою недужную, страдающую и мятежную старость. Перед нею стояли два пробужденных поколения женщин. В их глазах горел невиданный доселе огонь. Теперь уж хорошо знала умирающая бабка Настасья, что в борьбе за новую жизнь эти бабы и девки пойдут с мужиками до конца. Ближе всех к ней стояла Маланья, стояла с плотно сжатыми губами и не сводила с нее горящих глаз.

-- Маланьюшка... -- обратилась к ней бабка Настасья.

Маланья с трудом разжала белые, запекшиеся губы:

-- Что, Настасья Петровна?

-- Осиротела ты...

-- Ничего... не пропаду...

-- Вижу... не пропадешь... Отплатишь... и своего добьешься... вижу...

Здоровой рукой бабка Настасья потянулась к Параське. Параська поняла ее движение и быстро протянула ей свою руку. Бабка, держа ее за руку, прошептала:

-- Касатка... Намыкалась тоже... За отца-то отплати... не забудь... А на Павлушку не серчай... Знаю его... к тебе придет... Некуда ему... если жив будет...

-- Ладно, бабушка Настасья, -- сказала Параська. -- Пожалей себя-то. Я молода... ничего не забуду...

-- Вот... так... так! -- с натугой проговорила бабка и опять закрыла глаза. -- Добивайся... вместе... с Маланьей...

Бабы, утирая слезы, опять принялись уговаривать ее:

-- Будет, Настасья Петровна!

-- Пожалей себя!

-- Теперь знаем...

Но бабка Настасья, передохнув, снова и снова начинала говорить. Много раз возвращалась к своему далекому прошлому, говорила о своем преступлении, каялась и просила прощения.

Выплакав все слезы, бабы и девки стояли и сидели вокруг кровати с окаменелыми в суровости лицами. Утешали бабку Настасью:

-- Прощено тебе, Настасья Петровна, давно...

-- Нас прости...

Бабка Настасья затихала. Потом снова говорила. Призывала к борьбе общими силами против врагов.

Так прошел день.

Перед закатом солнца из деревни ушел большой обоз с зерном.

По улице ходили и орали пьяные мятежники.

Только к ночи все стихло.

Около бабки остались на ночь Марья, Маланья и Параська.

Ночью бабка несколько раз впадала в забытье и бредила. В бреду она снова и снова говорила о своей жизни, о бесплодном богомолье и об обмане поповском. Раза два порывалась вскочить с постели и то призывала к себе Павлушку, то со злобой говорила:

-- Огнем их, бабы... огнем!..

Маланья и Параська поили ее водой, и она затихала.

И лишь только бабка затихала, Марья кидалась через сенцы на черную половину дома, падала к трупу Демьяна и, стискивая зубы, придушенно плакала.