VIII

Варя сбегала за извозчиком. Дениза Яковлевна надела на голову тюлевую косынку, на шею нитку янтарей и взяла все свои книжки: по забору провизии, приходо-расходную и еще две каких-то. Она записывала каждый день; но чистого барыша за все три месяца приходилось не больше ста рублей. Она успела рассказать это Пирожкову, пригласив его к себе в комнату еще раз.

— Знаете, — шепнул он ей, — для своего спокойствия, возьмите вы его с собой… приказчика…

— Он не поедет…

— Поедет… я ему скажу!..

В передней мадам Гужо гордо поклонилась приказчику и предоставила Пирожкову переговорить с ним.

— Вот они, — указал Иван Алексеевич на француженку, — просят вас с ними доехать до Гордея Парамоныча.

— Да я и здесь подожду-с… ничего…

— Успокойте… даму, — с комической миной сказал Пирожков.

Приказчик помялся на одном месте, повернул голову к двери в коридор, точно поджидая, не появится ли оттуда его благоприятель повар, и выговорил:

— Это не суть важно…

Он взял со стула свою барашковую шапку и отошел к двери.

— Сейчас… шубенка моя в кухне…

Дениза Яковлевна, в шелковой беличьей ротонде, громко дышала и натягивала новую черную перчатку на левую руку.

— Вы видите, он смирненький, — сказал Пирожков.

— Oh! Ces moujiks! La perfidie même!..[143]

Наконец-то она уехала; но Пирожков должен был обещаться не выходить из дома и дожидаться ее, — Гордей Парамоныч в пяти минутах езды, на бульваре.

— Чаю вам, барин, или кофею? — спросила Варя, почувствовав к нему большое сожаление.

— Все равно, чего-нибудь… сюда.

Наверх он уже не хотел подниматься на каких-нибудь полчаса. Варя поставила ему большую чашку кофею на столик около двери в комнату мадамы, под гравюру «Реформации» Каульбаха, к которой Пирожков сделал привычку подходить и в сотый раз разглядывать ее фигуры. Принесла ему Варя и газету.

Пирожков остановился перед окном, наполовину заслоненным растением в кадке. Шел мелкий снежок.

Сбоку, влево, виден был конец бульвара, вправо — пивная с красно-синей вывеской. Прямо из переулка поднимался длинный обоз, должно быть с Николаевской железной дороги. Все та же картина зимней будничной Москвы.

Раздался громкий, нервный, порывистый звонок.

"Это madame", — подумал Иван Алексеевич, и его доброе сердце сжалось; звонок что-то не предвещал ничего хорошего, хотя мог быть такой и от радости.

Не снимая своей меховой ротонды, вкатилась Дениза Яковлевна в столовую, красная, и на ходу, задыхаясь, кинула ему:

— Venez, cher monsieur, venez![144]

Сибирка приказчика, успевшего сбросить с себя тулуп на лестнице, показалась в глубине анфилады.

"Вот наказанье!" — про себя воскликнул Пирожков, отправляясь вслед за мадамой.

— Oh! le brigand!..[145] — уж завизжала Дениза Яковлевна и заметалась по комнате.- Et lui, et sa femme, oh, les cochons![146]

Последовательно она не в состоянии была рассказывать. Наткнулась она на жену… та приняла ее за просящую на бедность… и сказала: "Не прогневайся, матушка", — передразнила она купчиху.- Elle m'a tutoyé!.[147] — А сам давно ей «ты» говорил. Он только и сказал: "Ты мне не ко двору!.. Тысячу рублей привезла ли за три месяца?! — Mille roubles..[148] — За дом мне четыре тысячи дают без хлопот!"

— И дадут, — подтвердил Пирожков.

— Je suis perdue!..[149] — уж трагически прошептала Дениза Яковлевна и упала на диван, так что спинка затрещала.- Il m'a donné mes quinze jours! Comme à une cuisinière!..[150]

Слезы текли обильно, за слезами рыдания, за рыданиями какая-то икота, грозившая ударом. Удара боялся Иван Алексеевич пуще всего.

— Вот что, — заговорил он ей так решительно, что толстуха перестала икать и подняла на него свои круглые красные глаза, полные слез, — вот что, у меня есть приятель…

— Un ami, — машинально перевела она.

— Палтусов, он с купцами в знакомстве, в делах.

— Dans les affaires, — продолжала переводить Дениза Яковлевна.

— Надо через него действовать… я сейчас поеду.

— Голубчик! Родной, батюшка мой! — прорвало француженку.

Она начала душить Пирожкова, прижимать к своей груди короткими, перетянутыми у кисти ручками.

— Oh, les Russes! Quel cœur! Quel cœur![151] — всхлипывала она, провожая его в столовую, где еще стояла недопитая чашка Ивана Алексеевича.