XXII
Московская газетка нервно встряхивалась в руках Марьи Орестовны. Она читала с лорнетом, но pince-nez не носила. Вот фельетон — "обзор журналов". В отделе городских вестей и заметок она пробежала одну, две, три красных строки. Что это такое?.. Опять она!.. И уже без супруга, а в единственном числе, какая гадость!.. Нелепая, пошлая выдумка!.. Но ее все узнают… Даже вот что!.. Грязный намек… Этого еще недоставало!..
Лицо Нетовой разом побледнело. Во рту у ней тотчас же явился горький вкус. Она бросила газету на стол и начала ходить по кабинету.
Как ни бодрись, как ни ставь себя на пьедестал, но ведь нельзя же выносить таких мерзостей! А разве за нее он способен отплатить? Да он первый струсит. Дела не начнет с редакцией. А если бы начал, так еще хуже осрамится!.. Стреляться, что ли, станет? Ха, ха! Евлампий-то Григорьевич? Да она ничего такого и не хочет: ни истории, ни суда, ни дуэли. Вон отсюда, чтобы ничего не напоминало ей об этом «сидельце» с мелкой душонкой, нищенской, тщеславной, бессильной даже на зло!
Выдумать грязную сплетню на нее, как на жену и женщину! На нее! Стоило десять лет быть верною Евлампию Григорьевичу! Да, верной, когда она могла пользоваться всем… и здесь, и в Петербурге, и за границей. Ей вот тридцать второй год пошел. Сколько блестящих мужчин склоняли ее на любовь. Она всегда умела нравиться, да и теперь умеет. Кто умнее ее здесь, в Москве? Знает она этих всех дам старого дворянского общества. Где же им до нее? Чему они учились, что понимают?..
И тут ей представились фигура и лицо мужа — с приторной улыбочкой, глухо-хмурыми бровями и бородкой молодца из Ножовой линии, с его "изволите видеть" и "сделайте ваше одолжение", с его влюбленным лакейством. Он влюблен! Он питает затаенную страсть!.. Он смеет!.. Проявлять эту страсть она ему никогда не позволяла. Но ведь он все-таки муж… И было время в первые годы, когда они еще не жили в разных концах дома!..
Желчь еще не уходилась. В голове целый муравейник злобных мыслей так и кишел.
В дверях показался официант с небольшим серебряным подносом. Он намеренно кашлянул.
— Что? — почти с испугом крикнула Марья Орестовна и тотчас же оправилась.
— Депеша-с. Прикажете расписаться?
— Я говорила, чтобы швейцар расписывался… даже когда я и Евлампий Григорьевич дома.
Лакей нырнул в портьеру, вынув из пакета листок квитанции.
"От Палтусова", — подумала Марья Орестовна и подошла читать депешу к окну.
Но депеша была не городская, а из Петербурга…
Вот это новость! Она рассчитывала на брата, служащего за границей, думала вызвать его в Париж, — а он в Петербурге, экспромтом по делам службы, и будет через три дня в Москву.
Всё неудачи!.. А может, и лучше. Свой человек. Теперь это придется кстати. Легче будет. Он мог бы сослужить ей хорошую службу, но не очень-то она надеется на его умственные способности… Брат Коля. Он ее же выученик. Зато он распустит хвост, как павлин… может оказаться полезным своим французским языком, тоном, подавляющим высокоприличием и сладкой деликатностью. Это так…
Уже третий час, а она еще не в туалете… В капоте нельзя принимать, хоть сегодня у ней вокруг талии опухоль; трудно будет затянуть корсет. Надо надеть простую ceinture[42] и платье полегче.
Она вернулась в будуар и хотела позвонить. Но рука ее, протянутая к пуговке электрического звонка, опустилась. Лицо все перекосило, прямые морщины на переносице так и врезались между бровями, глаза гневно и презрительно пустили два луча.
Из-за портьеры выглядывала наклоненная голова Евлампия Григорьевича и озиралась.
— Можно войти?
Что за вольность! Никогда он не смел входить до обеда в ее будуар. Ну да все равно. Лучше теперь, чем тянуть.
— Войдите, — сказала она ему сквозь зубы и стала спиной перед трюмо.
Евлампий Григорьевич вошел на цыпочках, во фраке, как ездил, и с портфелем под мышкой.