ПРИЛОЖЕНИЯ

Вячеслав Иванов. ПРЕДИСЛОВИЕ <К СБОРНИКУ "СТИХОТВОРЕНИЯ: ЭЛЕГИИ, ОДЫ, ИДИЛЛИИ" СПб.: Оры, 1909>

Первины поэта редко позволяют ценителям поэзии вынести убежденный и убедительный приговор о новом даровании. Не завершительных достижений справедливо ищем мы в этих начальных опытах, но намечающихся возможностей будущего развития. Поэтому естественно спросить себя, при оценке первой книги стихов, прежде всего о том, принадлежит ли она вообще искусству или вовсе чужда ему; если же поэзии причастна, - то какова степень зрелости художника. И правыми кажутся нам критики, склонные разрешать исходный вопрос о принадлежности искусству в утвердительном смысле на основании одного, быть может, но истинного стихотворения и пусть немногих, но строго-художественных строк, достаточных, по их мнению, чтобы оправдать и несовершенное в целом творение начинающего стихотворца. Решающим же, во всяком суждении о новом даровании, является, несомненно, живое впечатление его выявляющейся самобытности.

Книга, на которую "Оры" привлекают внимание любителей поэзии, в такой мере - по убеждению пишущего эти строки - превышает уровень выше намеченных требований, что о ней можно говорить уже как о произведении возмужалого и во многом характерно, если еще и не окончательно, определившегося таланта. Нельзя не расслышать в стихах г. Валериана Бородаевского того, что Стефан Георге означает выражением: "собственный", т.е. единственно данному поэту свойственный, собственно ему присущий, "тон" {"Unsere wahl hat nur die verfasser getroffen deren ton ihnen so eignet dass er keines andren sein konnte nicht solche denen cinmal einmal ein gutes lied oder eine gute reihe gelang". - Deutsche Dichtung, S. 4.}. И впечатление этой своеобычности лирического тона тем ярче, что В. Бородаевский вообще чуждается какой бы то ни было манеры, т.е. преднамеренного применения типически-выработанных внешних приемов изобразительности. Форма его стихов чаще всего привлекательна соединением обдуманности и решительности, своею емкостью, вескостью и своеобразною остротой эстетического действия, подчас же и счастливою новизной словесного и звукового изобретения; но поэт с равною свободой и мерой пользуется преданием и новшеством, не боясь быть заподозренным ни в зависимости от старых образцов, ни в подражательности современникам, ни в литературном сектантстве, ни в эклектизме.

Это сочетание беспечной неразборчивости в наряде и позе с ясно выраженным стремлением к формальной законченности и даже утонченности в словесной передаче овладевшего душой (всегда до глубины ее) музыкального волнения - проистекает из всепоглощающего сосредоточения творческой энергии на лирическом содержании, которое, будучи, в пределах разбираемого собрания стихотворений, не только разнообразным (для значительной части их именно отличительна новизна замысла ), но и как бы внутренне антиномически, естественно приемлет разновидные формы.

Какой-то глубокий, почти - сказали бы мы - манихейский дуализм в восприятии жизни и, без сомнения, в миросозерцании автора есть первый двигатель его вдохновения. Подобно певцу "Цветов Зла", поэт не принадлежит к монистически успокоенному множеству образованных людей современности, с легким сердцем поверивших в формулу: "по ту сторону добра и зла", - так, как будто они в самом деле поняли, что говорил Заратустра. Противоречия жертвенности и преступления, любви и жестокости, неба и ада, крылатого духа и змеиной плоти не бесстрастно-философское выражение нашли в стихах В. Бородаевского, но вызвали к жизни его красочный импрессионизм и его трагические видения, его подлинные молитвы и его глухой, подавленный, порой злорадный ропот, и эти раскаяния, в которых слышится неукрощенная гордость, и эти мимовольные и мимолетные умиления, и эти улыбчивые идиллии на черном фоне.

Не современная, а какая-то архаическая закваска душевной разделенности и равного влечения воли к идеалу аскетическому и к искушениям "искусителя" заставляет поэта переживать каждую полярность сознания в ее метафизически последней и чувственно крайней обостренности. Он не знает, что краше - белое или черное, - оно же победительно, неотразимо красное; что пленительнее, что соблазнительнее - всё страстное и огненное и жестокое или всё похоронно-лазурное и благостно-отрешенное; что усладительнее - быть распинаему или распинать... Но он не из легиона тех модных богоборцев и "бездников", которым подобная психология была бы вожделенна, как материал или только предлог для словесных дерзаний и кощунственных декламаций и провокаций: критик подслушивает тайное поэта, он читает между строк, строки же говорят совсем иное.

Поэт настойчиво утверждает белый идеал и с чисто-монашескою мнительностью готов заподозрить, как мать соблазнов, самое красоту, самое поэзию. В этом византийце духа, мнится, еще живет и ищет вновь сказаться поздним отступникам страшного предания весь золотой и багряный хмель ослепителей-деспотов и весь мироненавистнический фанатизм ересиархов-иконоборцев. Душа, влюбленная в цвета, как будто долго томилась она, слепая, в подземных рудниках, грустящая полутенями бледных красочных гамм и жизненно ликующая упоением огня и багреца, так опьянительно влекущего по милому черному "свой алый, алый путь", - хотела бы опять ослепнуть на жестокое, царственное солнце и погрузиться в одно серебряное и лазурное, - хотела бы, и не может. И с ужасом вскрывает в себе новое противоречие - противоречие пламени и льда, - и не знает сама, из пламени ли она, или изо льда. Мертвенным холодом души обличается обращение к "благостной Книге"; но и "червонная печать Антихриста", и червленец "Византии", - не багряные ли только маски того же холода - эти метаморфозы черноты? - ибо черен холод, и вечная покрывает сатанинские льды, откуда бессильно лижущими мрак языками прорывается невещественное пламя.

Такова на наш взгляд природа этой лирики, столь отзывчивой на всё, нас окружающее и мучащее, и вместе столь глубоко несовременной. В этой "несовременности" мы усматриваем важнейший признак самобытности поэта. Будучи чуждым по духу большинству просвещенных людей нашего века и общества, он тем ближе к сознанию народному. Вся книга написана, в сущности, о религии, хотя религиозная тема затронута в ней, по-видимому, лишь бегло и случайно. Но отношение к религии у В. Бородаевского иное, чем у столь многочисленных ныне искателей религиозного смысла жизни. Поэт не мыслью ищет и узнает в мире Бога и Диавола, но всею жизнью их испытывает: слишком ведома ему их борьба, поле которой, по Достоевскому, - человеческое сердце. И смерть для него - только "погребальный маскарад"... Но многие ли поймут из этой книги "страстных свеч", в которой отпечатлелась борьба, но еще не означился ясно исход, - почему лишь после этих обретений уже не смутно прозревающей веры, а отчетливого духовного зрения впервые, по-видимому, представился поэту, во всей своей неотразимости и глубине, вопрос о пути?

Май 1909.