29. КОРОЛЕВСКАЯ ГВАРДИЯ ИСПОЛНИЛА СВОЙ ДОЛГ

Была еще причина задержки.

Так хотелось узнать последние новости! Узнать, что происходит за морем — в Бокате и во всей стране.

В обычных нормальных условиях пассажирско-почтовое сообщение между столицей Пандурии и Ферратой было ежедневное. Но по случаю революции ни один пароход не был выпущен из Бокаты и, в свою очередь, также ни один пароход не рискнул войти в пандурские воды, чудившиеся теперь чем-то пугающим, страшным…

Прервано было и сообщение по беспроволочному телеграфу и подводному кабелю. В течение 48 часов Пандурия была отрезана от внешнего мира. Но газеты оповещали на весь этот внешний мир самое свежее, самое достоверное о ходе пандурской революции.

Левая печать вовсю старалась угодить и своим читателям, и новым демократическим владыкам вчерашнего королевства.

«Весь народ, как один человек, вздохнул полной грудью, сбросив с себя иго кровавых тираний потомков „кровавого Ираклия“, — захлебывались от восторга социалистические газеты.

Это — „весь народ, как один человек“ — обычный прием крикунов и демагогов всех стран. А разве в России в 1905 году какой-нибудь волосатый фармацевт из Елисаветграда не посылал в милюковскую газету очередную корреспонденцию, начинавшуюся именно так: „Весь народ, как один человек, задыхается в зверских тисках самодержавия“?

На третий день в Феррату начали прибывать беженцы. Эти люди, вырвавшиеся из когтей неминуемой смерти, добравшиеся чудом каким-то на мусульманских фелюгах и на рыбачьих парусниках и едва ли не на каких-то самодельных плотах, истощенные, голодные, оборванные, принесли и в полубезумных глазах, и в торопливой несвязной речи, и в складках одежды — все кошмарное, оставшееся на том берегу. И отблеск пожара, и отзвук повстанческой резни, и все насилия, бесчинства, грабежи и убийства, творившиеся именем „свободы“ и во имя ее…

Зорро впустил к Адриану оборванца с забинтованной головой и колючей щетиной на бледно-шафранном лице и подбородке.

Адриан пять-шесть секунд с недоумением смотрел на этого человека.

— Кафаров?!.

Да, это первый красавец всей гвардии и всей столицы, командир улан Ее Величества полковник Кафаров.

Первый военный щеголь, неотразимый Дон Жуан, лихой кавалерист, отличившийся на войне. И вот он, этот блестящий Кафаров, — в лохмотьях, изможденный, небритый, потерявший много крови и постаревший лет на пятнадцать.

Адриан крепко, сердечно обнял его. Кафаров, весь потрясаемый судорогой, еле державшийся на ногах, двое суток ничего не евший, двое суток трепавшийся в маленькой, ежеминутно готовой опрокинуться лодке, разрыдался на королевском плече.

И сквозь всхлипывания этот мужественный солдат несвязно ронял:

— Я… я… одного хотел… одного… полуживым доползти… и чтобы знали… все знали… доложить, что уланы Ее Величества исполнили до конца свой… свой… — тут Кафаров умолк, потеряв сознание.

Король бережно усадил его в кресло, привел в чувство, подкрепил коньяком упавшие силы командира гвардейских улан и потребовал из ресторана обед.

Прислуживал Адриану полный, внушительный метрдотель с внешностью министра. Он подавал и утренний кофе, и завтрак, и обед, не желая делить ни с кем из простых лакеев чести прислуживать Его Королевскому Величеству.

Но и этот важный уравновешенный ресторанный олимпиец, войдя с металлическим подносом, уставленным вкусно пахнувшими кастрюльками, чуть не выронил и поднос, и кастрюльки, увидев в королевском номере и королевским гостем какого-то ужасного оборванца.

Не менее удивлен был важный метрдотель, увидев спустя несколько часов, как оборванец, вымытый, выбритый и одетый в отлично сидящий костюм, превратился в джентльмена, джентльмена с головы до ног.

Минуту пребывал метрдотель в состоянии глубокой задумчивости и, спустившись за чем-то в кухню, сказал „шефу“ в белоснежном колпаке:

— Теперь я понимаю, что такое революция!..

— А что такое по-вашему? — полюбопытствовал „шеф“.

— „Шеф“ видел, как свиньи едят из одного корыта?

— Видел…

— Ну вот, „шеф“, это и есть революция! Желание принизить человека до свинского образа и подобия, и чтобы все ели из одного корыта. Это для тех, кто хорошей породы, хорошего воспитания, а самим, самим — власть, автомобили, меха, бриллианты, и чтобы наедаться тем, что ели их вчерашние господа и чего они сами есть не умеют. Так я понимаю революцию.

— Что ж, господин метр, пожалуй, вы и правы…

Подкрепившись, утолив голод, овладев собой, Кафаров описал королю события мятежной ночи в кавалерийских казармах.

— Я кончал ужин в нашем собрании. У нас были гости. Кое-кто из гусар и ротмистр Хаджи Муров, командир кирасирского эскадрона… Уже мы хотели расходиться, вдруг началась канонада, всех нас крайне изумившая, И еще изумительней было, что разрывы — совсем близко где-то… Бросаюсь к телефону, хочу соединиться с Вашим Величеством, с военным министерством, главным штабом, — никто не отвечает! Не отвечает, а слышны какие-то мужские разговоры, совсем не похожие на голоса телефонных барышень. Даже наш местный телефон между гусарскими и уланскими казармами, и тот не действовал. Это — плюс бомбардировка, не оставляли никаких сомнений. Через минуту мы уже все были на дворе. Я вызвал штаб-трубача. Весь полк высыпал по тревоге. Строиться не было времени. Я сказал моим уланам, вернее, прокричал, что королевская семья в опасности и наш долг защищать ее и родину… Тотчас же все кинулись по эскадронным конюшням седлать. То же самое происходило по соседству — у гусар. Но тут начались уже попадания. Двумя тяжелыми снарядами разворотило конюшню первого эскадрона. Конюшня третьего эскадрона загорелась. О, Ваше Величество, какое это было зрелище! Ужасней, чем на войне… Искалеченные лошади, — у некоторых вывалились дымящиеся внутренности, — выбегали из конюшни во двор, давя и опрокидывая людей… Началась паника. Уже с десяток улан было ранено и убито вместе с лошадьми во время седловки. Выйти большой конной группой нечего было и думать. Дорога обстреливалась на всем протяжении… Но оставаться в неизвестности было мучительно невыносимо… Я выслал разъезд под командой лейтенанта Ковако, приказав ему мчаться напрямик, без дорог в Бокату, произвести разведку и немедленно вернуться с донесением. Но ни Ковако, ни пятеро улан, бывших с ним, — никто не вернулся… Потом обнаружилось, что они все были убиты, нарвавшись на матросскую заставу с пулеметом… У гусар были еще большие потери, чем у нас. Два их разъезда постигла такая же участь… Наконец, когда огонь как будто начал утихать, ближе к рассвету, мне удалось успокоить людей, построить эскадроны. Еще две-три минуты, я их повел бы, но мы были атакованы броневыми машинами и несколькими орудиями. Нас засыпали картечью. Один броневик почти въехал в ворота. Из всадников и лошадей получилось какое-то кровавое месиво. То же самое творилось и у наших соседей. Мы очутились в самом беспомощном положении, в каком может очутиться только конница. Я был ранен в голову из пулемета и упал без сознания. Очнулся уже утром в какой-то хате на отшибе предместья. Меня спасли штаб-трубач и Гулев, улан первого эскадрона. Им удалось скрыться со мною во время суматохи. Они унесли меня, когда победители-матросы кинулись грабить офицерские квартиры и погреб собрания. Потом за офицерами охотились, как за дичью… Трубач и Гулев переодели меня в эти… в этот костюм и… Кафаров осекся, увидев, каким невыразимым страданием искажено было лицо Адриана.

— Моя гвардия… Моя славная гвардия! — с тоской, глухо повторял он. И, озаренный какой-то надеждой, хватаясь за нее, желая услышать возражение, спросил:

— Но… но потери не так велики?..

У Кафарова не хватило ни духу, ни воли ответить. Покачав головой, он как-то безнадежно махнул рукой…