10
Морис Лансье очень изменился, сгорбился, полысел. Когда его спрашивали, как здоровье, отвечал: «Спасибо, тяну…» Он долго колебался — возвращаться ли в Париж? Он не любил немцев, и было обидно на старости лет жить по указке чужих, к тому же грубых людей. Однако безделье, которое он так ценил в счастливые времена, теперь его тяготило — с утра до ночи он вспоминал Марселину.
Берти приехал из Парижа, рассказал, что немцы ведут себя корректно, жизнь мало-помалу входит в колею. Берти удалось спасти «Корбей» от реквизиции. С «Рош-энэ» — трудности, немцы придираются к происхождению Альпера. Но если Лансье приедет, он сможет рассеять все недоразумения.
Лансье обрадовался: судьба освобождала его от выбора. Он сказал Мадо:
— Делать нечего — Берти нас увозит в Париж.
Увидев в ста шагах от «Корбей» немецкую надпись «Казино для офицеров», Лансье горько вздохнул: «Мама умерла во-время»… Может быть, бросить все, уехать в Лион или в Марсель? Там по крайней мере нет немцев… Но он вспомнил города, переполненные беженцами, загаженные гостиницы, длинные дни без дела. Зачем бессмысленно фрондировать? Даже герой Вердена поехал в Монтуар, чтобы договориться с Гитлером. Ничего не поделаешь — мы проиграли войну. Теперь немцы воюют не с нами, а с англичанами. Мы ни при чем… Чем англичане лучше немцев? Хотели потопить наш флот… Господа-эмигранты защищают не нас, а своих новых хозяев. Мой завод будет кормить французов. Да, судари, французские рабочие не понимают ваших призывов к саботажу! Для вас главное политика, опять политика, вечно политика. А у рабочего дети, они хотят есть… Произнося про себя эти филиппики, Лансье думал о Луи. Мальчишка, куда он уехал? Им руководили благородные побуждения — начитался стихов. Романтика… Таким сыном можно гордиться… Но что он понимает в политике? Другие произносят речи, получают ордена, зарабатывают деньги, а мальчика убьют… Глупая и преступная авантюра! Ясно, что победят немцы. Нельзя связать судьбу Франции с развалинами Лондона.
Вернувшись из комендатуры, Лансье сказал дочери:
— Конечно, я предпочел бы, чтобы они убрались во-свояси, но нужно быть справедливым — они вежливы и превосходно разбираются в наших делах. Как только я назвал свое имя, они начали говорить о «Рош-энэ». Обещают содействие… Жаль, что у нас не было таких энергичных и живых людей.
Лансье начал работать. По вечерам он перебирал табакерки или книги, порой собирал друзей. Ему хотелось воскресить прежнюю жизнь, но во всем был горький привкус. Лансье казалось, что рабочие глядят на него неприязненно; один как-то сказал: «Значит, служим Гитлеру…» Лансье вспылил: «Начитались листовок. Мне наплевать на политику. Я служу Франции». Рабочий усмехнулся: «Да я пошутил…» И это показалось Лансье самым обидным: боятся, не доверяют… В «Корбей» любая мелочь напоминала о Марселине. Не радовали Лансье и друзья — все разговаривали вяло, нехотя. Изредка кто-нибудь спрашивал, скоро ли немцы высадятся в Англии, и так как люди, даже в тесном кругу, соблюдали осторожность, нельзя было понять, мечтает ли задавший вопрос о победе Германии или хочет ее поражения. «Стихи Поля Валери прекрасны, но в них холодок», — говорил Лансье; никто не возражал; разговор быстро сползал на другие, более низменные темы — о родственниках, которые присылают из Нормандии восхитительное масло, о какой-то Тони, способной раздобыть кило натурального кофе. Ни миниатюры, ни выцветшие фотографии не могли оживить Лансье; он вдруг откладывал любимую безделку и протяжно зевал. До чего неинтересно!.. А ведь прежде он этим жил…
Гордость «Корбей», суданского козла, съели. Лансье хотел превратить это печальное событие в праздник, он собрал старых друзей и приготовил сверхпикантный соус, способный придать старому козлу вкус нежнейшего барашка. Пришли Самба, Нивель, доктор Морило, Дюма. Увидев профессора, Лансье обрадовался — ведь Дюма стал отшельником, говорил: «Не выхожу — все улицы ими провоняли…» Лео не пришел, хотя Лансье его позвал. Когда при Лансье заговаривали об его бывшем компаньоне, он вспыхивал: «Это ужасно!..» За что страдает Лео? Немцы толковые люди, у них передовая наука, но в этом пункте они сумасшедшие… Почему они привязались именно к евреям? Нет, лучше об этом не думать. А Дюма, как нарочно, спросил:
— Альпер придет?
— Можете поверить — я его звал. Но он предпочитает одиночество.
— Хорошо делает, — прорычал Дюма. — Меньше подлецов видит.
Нивель, желая разрядить атмосферу, сказал что-то о величии анахоретов. Молча съели суданского козла. Лансье попытался заговорить о музыке. Нивель ответил: «Что касается Вагнера…» Дюма встал, выбил на ковер пепел из трубки и сказал:
— Покушали, потолковали, можно по домам… Знаешь, Морис, все это смахивает на пародию…
Такой пародийной жизнью жил город. Выходили газеты с прежними названиями — «Пари суар», «Пти паризьен», «Матэн», в них мелькали хорошо знакомые подписи. Еще недавно эти газеты обличали немцев, теперь они прославляли Гитлера. Никого это не удивляло. Перестали удивлять и элегантные парижанки, которые прогуливались по Елисейским полям с немецкими офицерами. Работали на немцев, продавали немцам, покупали у немцев. Актеры, выходя на аплодисменты, поворачивались к ложе, где сидел немецкий генерал. Ширке, вернувшись в Париж как победитель, скромно заявил: «Мы ничего не хотим навязывать, мы будем вдохновлять…» И в светских салонах начали говорить о расовой чистоте, о возвращении к здоровым сельским нравам, осуждали свободомыслие, погубившее Францию, прославляли духовную иерархию и суровое воспитание. Были открыты и театры, и ателье мод, и банки, и дома терпимости; не было только той воли, которая придает разрозненным сокращениям мышц единство жизни. Подделка никого не обманывала. Замысловатые прически должны были заменить новые платья, но по-модному причесанные красотки выглядели печально — их лица выдавали тоску, лишения, страх. Разговоры о театральной премьере или о вернисаже неожиданно прерывались восклицанием:
— Роже достал литр прованского масла!..
Немцы старались быть изысканными, уступали в метро место дамам, говорили «пожалуйста», «простите», «спасибо». Арестовывали только по ночам; и ночью люди прислушивались к гудкам машин, к шагам на лестнице.
Писатели, чьи книги красовались в витринах книжных лавок, возмущались француженками, которые стали любовницами немцев. А проститутки брезгливо отворачивались, проходя мимо книжных магазинов. Где-то в подполье смелые собирались, тискали на самодельных ротаторах крохотные листовки, звали к борьбе, к подвигам, к жертвам; но их было мало, и человеческие слова терялись среди шопота, шушукания, гогота, топота. Люди презирали друг друга, и пуще голода презрение к себе сосало сердце Парижа.
Лансье, наконец-то, решился поговорить с Лео о ликвидации деловых взаимоотношений. Берти спас «Рош-энэ». Будь другое время, Лансье смог бы компенсировать совладельца. Сейчас это слишком трудно… Лансье говорил себе: конечно, это не очень красиво с моей стороны, но другого выхода нет… Почему я должен ради Лео ограбить Мадо?..
Лансье давно не был у своего друга. Наверно, Лео мрачнее ночи… Все будет, как на похоронах… А Лео встретил его веселым криком:
— Эге, полысел! Ты знаешь, на кого ты теперь похож? На римского сенатора.
Леонтина была бледная, худая, она никак не могла поправиться после смерти ребенка. А Лео не унывал — что-то выпиливал, поливал цветы, насвистывал. Лансье начал издалека — о безумии немецких постановлений. У дружбы свои права… Но приходится жить… Мадо… Лео его прервал:
— Морис, можешь не стараться, я не маленький. Я ни на что не рассчитывал и не в претензии…
Лансье обрадовался — тяжелое позади. Теперь перед ним старый друг, можно поговорить по душам. Интересно, что думает Лео о войне? Есть ли у англичан какие-нибудь шансы? Там как-никак Луи. И потом, даже если признать, что немцы лучше англичан, все-таки приятно — вдруг их выгонят?.. Впрочем, хватит этой проклятой политики! За Мадо ухаживает Берти, у этого человека золотое сердце, но она как будто равнодушна — капризы балованой девочки… Дюма — непримирим, на все смотрит принципиально, с ним теперь скучно… Нивель все такой же, выпустил новую книгу. Смешно — где-то падают бомбы, тонут корабли, умирают греки, а в Париже все понемногу налаживается… Суданский козел оказался очень сочным, но мясо жесткое, его мочили в уксусе, потом долго тушили.
— Мы так жалели, что тебя не было. Даже Дюма выполз из своей норы… Обещай, что в следующий раз ты придешь.
— Нет, Морис, не приду. И ты меня не зови. Я знаю, что ты — верный друг. Но теперь мы — две касты… Зачем я буду тебя компрометировать? Ты — ариец, так они говорят. Ну и хорошо, я рад за тебя, по крайней мере с тобой они немного церемонятся. Меня они решили уничтожить своим презрением. Не удастся — нервы у меня крепкие. Но пока что паршиво…
— Ты думаешь, мне весело?
— Нет, этого я не думаю. До немцев тебе было веселее. Только тебя они оставили без трюфелей, а меня топчут сапогами.
Лансье обиделся — Лео считает, что все дело в трюфелях, в былых удобствах. Как-никак я француз!
— Может быть, они тебя оскорбляют больше, это их конек… Но дело не в частных обидах. Я — француз! Понимаешь? Если Франция исчезнет с лица земли, ты сможешь уехать в Киев, в Америку, не знаю куда. А что я буду делать? Я, Морис Лансье из Ниора?..
Лео громко зевнул:
— Брось! Все это я знаю из немецких газет. Ты оказался восприимчивым, подаешь надежды… Лучше расскажи, как вы сожрали этого африканского буйвола?
Лансье кипел. Он еле сдержал себя, чтобы любезно проститься с Леонтиной. Уходя, он думал: ноги моей здесь больше не будет! А спустившись вниз, поднялся назад — все в нем мешалось: раскаянье, злоба, обида, жалость. Он сказал Лео:
— Мне показалось, что я забыл перчатки, а они в кармане. Я стал ужасно рассеянным… Слушай, Лео, мы не должны ссориться. Можешь не приходить, это твое дело. Но если тебе понадобится моя помощь, помни — я не остановлюсь ни перед чем…
Лео был растроган. Когда Лансье ушел, он сказал Леонтине:
— Если что-нибудь случится, Лансье выручит. Не нужно падать духом! Есть много хороших исходов…
— Я их не вижу, Лео.
— Пожалуйста! Англичане могут разозлиться и высадиться где-нибудь в Гамбурге. Или американцы объявят войну. А русские? Ты забыла? Это особая статья, я их видел — фанатики! Они не будут сдаваться в плен и делать гамбургские бифштексы из суданского козла. Или вдруг Гитлер умрет. Или его убьют. Почему среди немцев не найдется человек с башкой? Или…
Он замолк. Печально улыбаясь, Леонтина спросила:
— Или?..
— Мы можем вечером уснуть и проснуться в раю. Вдвоем. Море, оливы, чайки. И ни одного человека… Любовь моя, жизнь, мой рай!..
И Леонтина все с той же улыбкой уснула, положив голову на руку Лео.
Лансье не мог успокоиться, сильнее всего его взволновала деловая часть разговора, к которой Лео отнесся равнодушно. Лансье было стыдно, поэтому он обвинял Лео. Ночью ему показалось, что у него сердечный припадок, как у покойной Марселмны. Он едва дождался утра, чтобы позвонить Морило.
Доктор его выслушал и улыбнулся:
— Продовольственные затруднения хорошо отразились на вашей печени. А сердце, как у юноши…
— Но что со мной было ночью? Я задыхался, не мог уснуть…
— Нервы. Мировая тоска. Должно быть, вас что-нибудь взволновало.
— Это правда, у меня был неприятный разговор с Альпером. Я, кажется, погорячился… Вы знаете, как я за него страдаю… Но приходится считаться с их постановлениями, в этом пункте они непримиримы. Я ему выложил все. А он начал доказывать, что я ничего не чувствую. Согласитесь, что это обидно. Я, кажется, был у Вердена… И кто мне дает уроки патриотизма? Он может завтра куда-нибудь уехать… Слов нет, это талантливые люди, но они устраиваются повсюду. И если хорошенько задуматься…
Морило загрохотал — он нестерпимо громко смеялся.
— Видите, как быстро ваш организм справляется с любой угрозой. Только-только вы собирались заболеть меланхолией, и уже найден выход — «если хорошенько задуматься»… Ну, я спешу, меня ждет один пациент, к сожалению, у него не мировая тоска, а вульгарный рак.