19
Вот уже месяц, как Мадо кочует; она приезжает в город, разыскивает улицу, дом, человека, говорит нелепые слова «у вашей тети грипп» или «я продаю канарейку», передает инструкции, узнает, выпустили ли листовки, как обстоит дело с динамитом, и уезжает. Она — связная. Ее вид не вызывает подозрений. Она может мгновенно превратиться в деревенскую дурочку, в девицу легкого поведения или в барышню, занятую нарядами; она быстро меняет и одежду, и манеры, и словарь; умеет быть светской, жеманной, простодушной, плакать, говоря, что ее отец умирает, болтать о модных прическах, найтись в любой обстановке, затеряться в толпе. Товарищи говорят: «Нужно послать Франс — она проберется…»
Мелькают города, Лион с его туманами, с темными закоулками, проходными дворами, тайниками улиц и тайниками сердец, неизменно пестрый, крикливый Марсель, где старые портовые проститутки оказываются героинями и где философы-гуманисты торгуют, чем придется, — кофе, поддельными шедеврами, головами патриотов, длинный, закопченный Сент-Этьен, старая кокетка Ницца. В окно вагона бьет осенний дождь; проносятся поля с неподвижными коровами; убирают виноград; на речке женщины полощут белье; горы, надорвавшись, отвесными скалами спускаются к морю.
Иногда Франс идет по шоссе, обсаженному тополями, сворачивает на маленькую дорогу, морщинистую, как лицо старухи, по тропинке подымается в гору, заходит в крестьянский дом, где лает собака, коптит лампа, сушится лук. На ногах то рыжая тяжелая глина, то серебряная пыль. Она ночует и утром уезжает.
Кругом идет своя жизнь. Виноделы говорят, что сорок второй будет «большим годом». Деревенские парни покупают фальшивые документы, чтобы избавиться от отправки в Германию. Молодожены запасаются ордерами на шкаф, на кровать. В школах дети слушают, как дедушка Петэн спас Францию. Люди продают немцам вино, колбасу, апельсины, старинные миниатюры, духи, непристойные фотографии, покупают у немцев сигареты, ножики для бритья, аспирин. Все торгуют, прицениваются, перепродают. Многие богатеют, украшают картинами дома, устраивают званые обеды. Франс видит невест в подвенечных платьях, мамаш, разодетых по-воскресному, со своими выводками, подвыпивших мечтателей, влюбленных, стариков, играющих в трик-трак. И она думает: до чего мы одиноки! Сколько нас? Десять тысяч, может быть, сто, не знаю… А остальные приспособились.
Конечно, они недовольны, говорят о далекой войне — союзники в Африке, Сталинград еще держится… Но до чего это далеко — и Сталинград, и Алжир! А немецкая комендатура в двух шагах. Можно заработать, хорошо пообедать и, если ты уж такой непримиримый, послушать, что рассказывает Лондон. А скажешь лишнее слово, отошлют в Германию или замучают в гестапо… «Только сумасшедшие могут с ними бороться», — сказал Франс один адвокат, который согласился приютить ее на ночь, и добавил: «Я тоже сумасшедший», — он чувствовал себя героем. Говорят шопотом, и это шушуканье преследует Мадо, как осенний непрестанный дождь. Боятся не только немцев, боятся друг друга, соседей, сослуживцев, болтунов, провокаторов, подосланных, подкупленных, добровольных шпионов, перекрасившихся левых, людей с двойными документами и с двойной совестью. Где та Франция, что кричала на перекрестках, кичилась своим темпераментом, своими баррикадами, своими куплетистами? Пройдет немец, и сейчас же кто-нибудь угодливо улыбнется…
Даже Тулон ничего не изменил. На минуту все замерло, как будто далекий взрыв оглушил страну. А потом?.. О самоубийце можно писать стихи, можно над ним плакать, нельзя ему подражать.
Рауль был старым коммунистом. Франс считала, что он понимает больше других; она его спросила: «Мы пишем про Тулон, а почему они взорвали корабли, не попробовали уйти, дать бой?..» Рауль усмехнулся: «Командовали вишисты. Хорошо, что не передали корабли немцам…»
В Париже Мадо многого не замечала: она жила в подполье. Здесь каждый день она сталкивалась с безразличными людьми. «Мы разведка, — говорил летом Люк, — армия далеко позади…» Подоспеет ли эта армия?.. Еще недавно Франс радовалась, когда люди в кафе или в вагоне заговаривали о Сталинграде. Теперь от таких разговоров ей становилось еще тяжелее. Там умирают, а молодой, рослый парень, продав бочонок вина и спрыснув сделку, шепчет: «Русские молодцы»… Они думают, что их кто-то освободит — большевики, дикторы Лондона, американцы, высадившиеся в Алжире, хитрый Дарлан, все равно кто. Даже самые смелые, те, что прячут ее на ночь, качают головой: «Зачем торопиться? Вы убьете боша, а они в ответ расстреляют сто. Идут большие бои в России. Союзники высадятся, если не теперь, так весной. Нужно ждать…» Это повторяют все: ждать, обязательно ждать!
Мадо обрадовалась, увидав Жозет. Это было в беленой комнате, похожей на келью: распятие, запах лаванды, щербатый стол. Жозет знала, что Мадо спешит, и сразу заговорила о деле:
— Скажи Раулю, что копями займемся. Сейчас подготовляем операцию на линии. Необходимо оружие. Смешно сказать, у нас десяток револьверов, это все. Каждый день можем нарваться… Когда ты увидишь Рауля?
— Завтра вечером. Если не опоздаю на поезд…
— Значит, в четверг или в пятницу будешь здесь. Тогда поговорим обо всем. Один только вопрос: ты видала Анри?
— Накануне отъезда из Парижа. Значит, месяц назад, немного больше… Он здоров, очень бодрый, говорил со мной так, что я приободрилась.
Уходя, Мадо сказала скороговоркой:
— Он говорил, что с Мими все хорошо…
Когда Франс сказала Раулю насчет автоматов, он засмеялся:
— Ты думаешь, что мы богаты? Четыре немецких — трофеи. Англичане сбрасывают только «AS», а те не дают.
Он помолчал, потом снова засмеялся:
— Попробуй с ними поговорить, может быть у тебя что-нибудь получится. Здесь есть один профессор литературы… Я плохой дипломат, потом меня знают, как непримиримого. А ты — парижанка, да и вид у тебя кроткий… С ними ничего нельзя знать — зависит от настроения.
Преподаватель литературы в местном лицее Жорж Рамель, с которым Франс должна была встретиться, до войны не интересовался политикой. Ему было двадцать девять лет, он женился перед самой войной и обожал свою жену. После капитуляции он помрачнел, избегал встреч с друзьями, не разговаривал даже с женой.
Однажды она ему сказала: «Неужели для тебя всего важнее престиж государства? Есть жизнь помимо этого…» Он ответил: «Ты не понимаешь. Мне безразлично, где границы, кто победит, это дело военных или политиков… Сейчас другое: немцы в Париже. Можно жить богато или бедно, но так жить не стоит…» Когда школьный товарищ предложил Рамелю вступить в организацию сопротивления, Рамель ни минуты не колебался. В группе «Жанна д'Арк» были разные люди: портной, который прежде шил костюмы Рамелю, два студента, журналист из католической газеты, молодая вдова офицера, погибшего в сороковом году, владелец текстильной фабрики, старый токарь, врач, нотариус. Рамель дважды участвовал в операциях: они принимали оружие, которое англичане сбрасывали на парашютах. Теперь жизнь казалась ему достойной.
Он встретился с Франс у зубного врача, который помогал группе «Жанна д'Арк». Рамель пришел с подвязанной щекой: после недавних арестов им было предложено соблюдать конспирацию. Франс изложила суть дела. Он сразу почувствовал к ней симпатию: что нас разделяет? Они делают то же, что мы. Теперь не выборы, люди умирают не по партийным спискам… Когда Франс замолкла, он сказал:
— Я поговорю с товарищами. Приходите завтра. Доктор принимает много больных, так что это безопасно… Здесь снова никого не будет.
В тот же вечер Рамель рассказал Надо о просьбе коммунистов.
— Это исключено, — ответил Надо. — У нас определенные директивы — не давать им оружия. Мы можем обмениваться информацией, сообщать о провокаторах, помогать прятаться, и только…
— Я не понимаю, зачем нам столько ручных пулеметов.
— Мы расходимся с ними в основном. Они занимаются мелкими операциями, убивают бошей, портят пути, недавно взорвали водокачку. Это только усиливает репрессии. Для коммунистов самое главное пропаганда. А мы смотрим на это с национальной точки зрения. Мы должны создать в подполье настоящую армию.
Когда союзники высадятся, у нас окажутся боевые единицы, хорошо вооруженные, с кадровыми офицерами.
Встретившись снова с Франс, Рамель сказал:
— К сожалению, это невозможно. Мы против преждевременных операций. Так думает наше руководство.
— Что же, по мнению вашего руководства, нужно делать?
— Накапливать силы, ждать.
Сколько раз Мадо слышала это «ждать»! Но тогда говорили малодушные люди, привязанные к сберегательной книжке, к зеркальному шкафу, к стакану аперитива. А этот… Ведь его могут сегодня взять, замучить в гестапо…
— Ждать чего?
— Высадки.
— Странная игра! Союзники ждут, пока русские не ослабят немцев, вы ждете, пока союзники не окажутся во Франции, обыкновенные люди ждут, пока вы не решитесь выступить. В итоге какой-нибудь Дюран из Виши, который вас не пускает на порог, окажется победителем…
Она нервничала, комкала перчатку. Рамель забыл о директивах; ему было неприятно, что этой женщине он должен казаться трусом.
— Если вы хотите знать мое мнение, я с ними не согласен. Сейчас легче стрелять, чем прятать оружие… Но не мне объяснять вам, что такое, дисциплина. Когда был советско-германский пакт, я считал, как многие другие, что коммунисты изменники. Я был неправ, признаю. У вас была своя тактика. Есть своя тактика и у людей, которые приказывают нам ждать. Один из моих коллег — коммунист, в начале войны ему предложили отречься. Я знал, что он во многом расходится с позицией ваших депутатов, но он мне сказал: «В бою не философствуют, а дерутся…» Его арестовали, не знаю, что с ним стало. Он тогда показался мне фанатиком. Я и в этом был неправ. Теперь я воюю и не хочу размышлять — правы те в Лондоне или не правы. Вы лучше меня понимаете, что такое верность…
Прощаясь, Мадо сказала:
— Обидно, что я не достала оружия. И за вас мне обидно…
Он крепко пожал ее руку:
— Желаю вам удачи.
Когда Франс рассказала Раулю о разговоре с Рамелем, он засмеялся:
— Значит, говорит о верности? Они верны себе, это правда… Боятся нас. Рамель не разбирается. Я тебя послал к нему, потому что он самый порядочный. У них есть один тип, Надо, бывший протеже Фландена. Тот прямо говорит: «К моменту победы мы должны быть сильнее коммунистов…» Скажи Полине, чтобы достали автоматы у немцев — это наши единственные оружейники. И узнай, продвигается ли с вольфрамом?..
Жозет, увидев ее, взволновалась:
— Сегодня ночью операция. Могут начать проверять… Я тебя отошлю к одной старушке, это над городом. Утром спустишься в Левалле, минуя все посты. В семь возле Левалле тебя будет ждать связная — я передам для Рауля результаты…
— Когда операция?
— В четыре.
— Рауль спрашивал о конях…
Франс едва плелась — далеко, крутой подъем, две ночи она не спала. Вечер был холодный, один из первых зимних вечеров. В маленьком доме старая крестьянка кипятила воду и что-то приговаривала, потом она накормила Франс и внучку, все говорила, говорила. Франс не понимала, что она говорит. Может быть, выжила из ума?
Франс пробовала уснуть и не могла; то и дело чиркала спичками, глядела на часы. Без четверти четыре она вышла из дому. Ночь была темная, где-то лаяла собака. Из долины донесся шум приближавшегося поезда, как будто рядом дышал простуженный человек. Потом раздался грохот. Старуха выбежала из дому, сказала: «Слава пресвятой Марии». Мадо улыбнулась: старуха все понимает… Неправда, что мы одни! Даже такая с нами… И Мадо стало сразу спокойно. Она, сидя, дремала: боялась, что проспит. А старуха разводила огонь и снова что-то бормотала.
Было еще темно, когда Франс начала спускаться. Не доходя перекрестка Левалле, она увидела девочку, иззябшую, с ленточкой в косичке. Девочка повторила пароль: «Я куплю на базаре ведро». Мадо не удержалась, погладила ее по голове. Девочка деловито сказала:
— Сто восемьдесят шесть бошей — эшелон отпускников. Все наши целы. Насчет вольфрама будет выполнено в начале декабря.
Она держала книжку, тетрадки — шла в школу. Из-за горы поднялось солнце, розовое и туманное, как в театре.
Мадо снова ехала. Мелькали голые деревья, лица пассажиров, названия станций. Она о чем-то думала и, усталая, не могла понять, о чем. Кажется, о судьбе…
Рауль сказал:
— Сто восемьдесят шесть? Здорово! А ты знаешь, немцы здесь засуетились, была облава, взяли Рамеля. Выспись, завтра придется поехать в Лион…