4

Днем невыносимо жарко; выжженная степь, пыль, желтая и едкая, как сера; першит в горле; мучает жажда. А ночи уже свежие. Не приходит в голову, что это от погоды, что вообще есть погода, осень. Погода в одном — в безоблачном небе: значит, сейчас прилетят… Не скажешь, что ноги не идут или что слипаются глаза; ноги идут сами собой, глаза — это не зависит от тебя, это как буханка хлеба, как бачок с горючим, о котором хлопочет Наливайко, как пулеметные ленты, как истрепанная карта с красными и синими кружками, овалами, зигзагами. Есть одно — битва; о ней знают все, но ее не видят ни Осип, ни капитан Минаев, ни полковник Игнатов. Кажется, нужно подняться в стратосферу или перенестись в другой век, чтобы она открылась взгляду человека. Она идет не первый день, то затихая на несколько часов, то снова разгораясь, доводя людей до отупения, до потери памяти, до столбняка, однако при бодрствовании и глаз и рук, с присутствием воли, которая уже кажется чужой и которая помогает бронебойщику Шаповалову подпустить танк на сто шагов, артиллеристу Чадушкину засечь суету вторых эшелонов противника, старшине Наливайко во-время доставить боеприпасы, а крохотной Лине Горелик, отряхнувшись после очередной бомбежки, перевязывать расщепленные ноги, распоротые туловища. Это больше, чем выдержка или упорство, это присутствует в человеке, даже когда он ни о чем не думает, ничего не помнит, и это заставляет врага, который уже видит цель и, разгоряченный рвется к Волге, как к финишу, топтаться на месте, подтягивать резервы, кидать в бой новые танки, заполнять небеса «юнкерсами», «мессерами», «фокками».

Опять загудели. Пикируют… Грохот, как будто все межпланетные экспрессы, взяв разгон, несутся на бугорок, давно развороченный, распотрошенный, где две сотни людей пытаются задержать дивизию, свежую или потрепанную, триста семьдесят шестую или неизвестную, остановить танки, на которых изображены взбесившийся слон, задравший к небу хобот, или загадочный единорог, или череп. А черепов хоть отбавляй — в шлемах, в пилотках, в фуражках, скалят зубы, усмехаются, грозятся. Позавчера Минаев увидел одни ноги — без туловища, без головы, ноги в немецких башмаках, в обмотках. Чьи и зачем пришли сюда?

Этот холмик — песчинка, едва заметный кружок на штабной карте, таких тысячи — и в степи и ниже — среди песков, и выше — около города, у самых заводов. Все вместе — это битва; она продумана, как шахматная задача, сложна, как часовой механизм; гигантское хозяйство — если не будет у Наливайко горючего, если саперы Сергея не восстановят переправы, если один пулемет преждевременно замолкнет, может лопнуть рессора, распасться человеческая стена; в битве все логично и все непредвиденно, как в жизни. А для Осипа, для Минаева, для Зарубина существует только этот курган, глубокие щели, позади лощина или, как здесь говорят, балка, батарея Чадушкина, провод, соединяющий бугорок с блиндажом полковника Игнатова, стальная нитка, хрупкая, готовая вот-вот порваться, как жизнь каждого из них. Оцепенение, смертельная усталость, лопается барабанная перепонка, глаза лезут на лоб, ничего больше не соображаешь и все-таки держишься: это нечто органическое, вне мыслей: выдержать. Ничего неизвестно, кроме самого простого: прилетела с первым визитом «рама», значит, загудят «штуки», потом начнет бить артиллерия, двинутся танки. Шаповалов с Чижиком прилипнут к ружью. Чадушкин, обливаясь потом, будет бить по тяжелым; и если танки остановят, будет передышка — можно открыть банку консервов, спросить, какая сводка, написать письмо, скрутить папиросу, затянуться, а первая затяжка после отбитой атаки — это возвращение к жизни.

Удивительна быстрота этого возвращения. Сначала минута пустоты; глаза глядят и ничего не видят; люди вытирают мокрые лица, молчат. Как-то не верится, что ты жив… В одну из таких минут Осип припомнил, как давным-давно уверял Зарубина, что страх, с непривычки, «притупится». Правда, пока они бьют, притупляется, просто тупеешь; но вот сейчас тихо и вдруг стало страшно — от прошлого. О чем тут говорить, здорово страшно, только глупо об этом думать… И Осип начал бриться; ножик тупой, порезался: хорошо, что Зарубин запасливый, у него новенькие, немецкие…

Не поверить, что час назад земля ходила под ногами — они шутят, переругиваются, спорят, говорят о войне, не о той, что под носом, — о далекой. Зарубин принес армейскую газету «Боевое знамя».

— Ничего мы здесь не знаем, — кричит Минаев. — На Вязьму ударили, на Ржев. Если прорвутся, немцам крышка.

Зарубин жует жесткую колбасу; это, кажется, самый медлительный человек на свете, недаром Минаев прозвал его «мистером». Он рассказывает:

— Кранц из седьмого отдела вчера поймал немецкую передачу, они сообщают, что союзники высадились… Я записал… — Он долго изучает записную книжку. — Нашел! Высадились возле города Дьепп.

— Что же ты сразу не сказал? Ну и мистер!.. Это второй фронт — понимаешь?..

Минаев — чудной, кажется, нет злее на язык, всех передразнит, все высмеет, и вместе с тем восторженный. Осип ему не раз говорил: «Ты, как ракета…» Сейчас Минаев даже есть не может, машет руками, кричит:

— Нет, друзья, это вы недооцениваете! Второй фронт!.. Значит, фрицам крышка — они все сюда бросили… Обида какая, карты нет!.. Осип, ты не помнишь, где этот Дьепп, далеко от Парижа?

— Почему далеко? Там все близко…

— И ты это спокойно говоришь?

— Погоди, какой нетерпеливый… В газете ничего нет, может быть, немцы выдумали или небольшой рейд. Не хочется разочаровываться…

Минаев нахмурился, как это делал Осип, постучал карандашом по жестянке:

— На данном отрезке очарования это сорняки, с которыми нужно бороться. — Вытянув свою длинную шею, он фальцетом запел «Разочарованному чужды…»

— Жалко, патефона нет, — сказал Зарубин.

— Сейчас мы исполним дуэт. Ну, «доктор Геббельс», прошу вас.

Минаев жалобно запел, и маленькая собачонка, черная с рыжими подпалинами, тотчас завыла, казалось, она передразнивает Минаева. Осип засмеялся.

— Здорово! Это ты научил?

— Где же, нет времени для серьезной учебы. Это фрицы его научили. Я только открываю скрытые познания. «Доктор Геббельс», прошу вас по случаю второго фронта красивый пируэт…

Минаев до войны был студентом юридического института. Когда его спрашивали, кем он собирается стать — прокурором или защитником, он отвечал: «Руководителем художественной самодеятельности в небольшом областном центре». Он удивлял Осипа разнообразием своих увлечений — был чемпионом по плаванию, обожал шахматы, хорошо знал литературу, прекрасно рассказывал; Осип долго ему не верил — все придумывает, но когда Минаев рассказал полковнику Игнатову, как вместе с комиссаром поймал диверсанта, Осип развел руками — абсолютно точно, только куда интересней, чем было на самом деле…

— У меня брат в Париже. Не знаю, жив ли… В общем авантюрист, а славный парень. Он мне рассказывал свои похождения. Как в романе. Ты бы послушал, книгу мог бы написать…

— С меня моих похождений хватит. Кончится война, напишу про этот сволочной курган, про тебя, про «доктора Геббельса». Гонорар получу, увидишь…

Казалось, Минаев ни о чем не может говорить серьезно. Осип ему завидовал: молод и характер такой… Осип никому не рассказывал о своем горе; может быть, поэтому горе было еще тяжелее. Он говорил себе: глупо надеяться, прошел год, ясно, что застряли… Мрачнел, когда товарищи заговаривали о письмах, об аттестатах, школьных отметках, найденных или потерянных комнатах, о разлуке, ветрености, верности. Никто не решался поделиться с другими своими опасениями, говорили отвлеченно: «Стихи в газете: „Жду тебя“. А интересно, как на самом деле?..» Зарубин равнодушно отвечал: «Есть крепкие, есть и трясогузки», и сердце обмирало — вдруг его Машенька окажется трясогузкой?

Минаев посмеивался:

— За свою не боишься? Вот и хорошо. Я тоже не боюсь, но я в исключительном положении. Была у меня девушка, дружили… Мамуля гнала в загс, а мы все откладывали — такие чувства, что не до формальностей… Поехал я в Ленинград на две недели, это перед самой войной, возвращаюсь, а девушка говорит: «Не сердись, не моя вина», одним словом, ария из «Кармен» и приглашение на чужую свадьбу. Так что теперь я застрахован от каких бы то ни было неприятностей.

Даже о матери Минаев говорил шутливо: «Мамуля у меня замечательная, пишет „сама пошла бы воевать“… Представляю ее на этом курганчике! Она думает — стоит Гитлер, подойду да как трахну… Шестьдесят три года, а еще крепкая, дрова рубит…» Минаев не говорил, что письма с бодрыми словами трудно прочитать — буквы расплылись от слез, мать сидит и плачет: «Как мой Митенька?..»

А ее Митенька стал хорошим командиром, умел выбрать место для обороны, быстро разбирался в обстановке, с полуслова схватывал план полковника Игнатова. Осип ругал его за одно: «Зря себя подставляешь. Ребячество…» Минаев не спорил, но поступал по-своему, чувствовал, что нужно поддержать людей, слишком все страшно, пусть знают — одна судьба у всех.

Среди бойцов были и степенные и мальчишки, вежливые узбеки, бойкие ярославцы, рыбаки, лесорубы, строители, люди разных возрастов и разных профессий. С одними Минаев говорил деловито, с другими балагурил, над некоторыми подшучивал. Доставалось от него Любимову, в гражданке парикмахеру, а теперь разведчику, который несколько раз ходил за «языком». Все у Любимова было «историческим», скажет ему Зарубин пробраться на КП полковника, отвечает — «задание историческое», рассказывает, как перед войной пошел расписаться со своей Любочкой — «принял историческое решение». Минаев его дразнил, насыплет махорки: «Держи — это тебе на историческую цыгарку». Любимов удивлялся: «Никогда я так не говорю, товарищ капитан»…

В тот вечер Любимов вызвался — пойду за «языком», что-то фрицы притихли, наверно, готовятся… Послал его Минаев, комиссара не было — вызвал полковник.

В блиндаже Игнатова было так накурено, что Осип не сразу разглядел чужого майора. Полковник сидел над картой, шевеля локтями, как крыльями.

— Тихо? У Романовского тоже тихо, и у Бабченко, Новую дивизию он притащил, это точно, какую — еще не знаю. Романовский обещал выяснить. Поняли, что так просто не пройдут, подтягивают… Нам обещали завтра пополнение. Как люди? Измотались?..

Потом Игнатов повернулся к майору:

— Вот вам батальонный комиссар Альпер, надеюсь, что тот…

— Вы киевлянин? — спросил майор.

— Да.

— Жену как зовут — Раиса Михайловна?

— Точно.

— Он самый. Слушайте, товарищ комиссар, жена-то вас ищет. Я случайно напал, полковник при мне говорит «батальонный комиссар Альпер», фамилия не очень распространенная, я и попросил, чтобы передали… Я сюда прибыл восемнадцатого, прямо с Западного, там теперь тоже жарко…

Майор стал рассказывать о наступлении на Ржев, неплохо началось, но его полк чуть зарвался, а правый сосед не поддержал, создалась тяжелая обстановка… Он увлекся и забыл про жену комиссара. А Осип не решался его перебить. Наконец майор спохватился:

— Вам ведь про жену интересно. Воюет, в нашей тридцатой… Снайпер.

Осип даже вскочил: Рая — снайпер? Не может этого быть!..

— А не ошибка, товарищ майор?

— Какая же ошибка? Она нас замучила — то в наркомат пиши, то в Пур. Говорю вам — Раиса Михайловна Альпер, киевлянка, муж политработник — чего вам еще?.. Тридцать фрицев у нее на счету. «Красная Звезда», медаль «За отвагу». Кажется, ясно…

Игнатов угостил колбасой с жареной картошкой, дал водки. Осип сидел и улыбался — не мог скрыть своих чувств. Он даже не слушал майора и очнулся, только когда тот сказал:

— Говорят, второй фронт открыли?

Полковник усмехнулся:

— Какой там второй фронт!.. уже убрались. Не знаю — разведка или так — для отписки… Нужно нам на себя рассчитывать, это ясно. Спасать никто не спасет, еще нас попросят — спасайте…

Ночью Осип рассказывал:

— Жену нашел, понимаете? Снайпер… На рояле играла, мать не давала рубашку постирать — «слабенькая». Тридцать фрицев! «Красная Звезда»… Ну, что вы скажете?.. Прямо как в романе!..

Минаев рассмеялся:

— Я тебе говорил — сидит писатель, выдумывает, деньги ему за это платят, а хитрее, чем на самом деле, не выдумает… Ну, комиссар, поздравляю. Про дочку тоже рассказал?..

— Нет, не знает. Наверно, с бабушкой. Я думаю, Рая их в тыл послала…

— Про второй фронт полковник ничего не слыхал?

— Ерунда, никакого второго фронта. Демонстрация…

Минаев рассердился:

— Чорт знает что!.. Некрасиво. А нам телеграммы шлют, восхищаются… Очень некрасиво. Я сказал бы — не по-джентльменски. Значит, высадились и погрузились?..

Минаев неожиданно рассмеялся.

— Что ты?

— Смешные стишки вспомнил:

Британский лорд Свободой горд, Упрям и тверд, Как патриот. Он любит честь, Он любит есть, И после сесть На пароход…

— Это ты придумал?

— Полежаев. Еще когда Пушкин жил…

Любимов отличился — приволок немца.

— Вот вам, товарищ капитан, дурак за водой ходил, вдвоем они пошли, другого я прикончил…

— Что это у тебя гимнастерка в крови?

— Ножом, паразит… Хорошо, нож соскользнул. Хотел я его стукнуть, сдержался — пусть поговорит… Это, товарищ капитан, не просто фриц…

Минаев улыбнулся:

— Хочешь сказать, что фриц «исторический»?

— Какой он исторический, это не просто фриц, это первейшая сволочь! Я его осторожно взял, как птичку, на себе тащу, он, сукин сын, ножом…

И Любимов начал ругаться; даже непонятно, откуда у парикмахера, который всю жизнь учился вежливости, был такой неисчерпаемый запас ругательств — казалось, все в нем кипит, он не мог остановиться, никто его и не останавливал — пусть отведет душу…

Когда Любимов замолк, Осип сказал:

— Пойди к Лине, она перевяжет.

Любимов поглядел на Осипа и смутился, обратился к Минаеву:

— Товарищ капитан, я его пальцем не тронул, а он, подлец, исподтишка… Когда кончите допрашивать, разрешите разок съездить. Ножом ковырнул…

Немец стоял навытяжку, называл Минаева «господин полковник». Он рассказал, что его дивизия еще не участвовала в больших боях; их привезли две недели назад из Нанси.

— Нам говорили, что приказ не позднее двадцать шестого выйти на Волгу. Позавчера у нас объявили, что Сталинград взят.

— Это кто объявил? Геббельс?.. А ну-ка, «доктор Геббельс», поддержи…

Собачонка залаяла. Фельдфебель ничего не понял, но, видя, что русские смеются, на всякий случай почтительно улыбнулся.

— А что вам офицеры говорили — почему здесь топчетесь?

— Офицеры говорили, что повсюду хорошо, только здесь задержка, потому что здесь…

— Что здесь?

— Господин полковник, я простой солдат, я исполнял приказ…

— Я тебя спрашиваю, что офицеры говорили?

— Они говорили, что здесь против нас сумасшедшие…

Только рассвело, начали бомбить. Кажется, такого еще не было. А может быть, это только кажется, пять дней тому назад, когда убили Магарадзе, тоже, казалось что такого еще не было. Хочется кричать… Когда улетели, выползла Лина, перевязала руку младшего лейтенанта Баранова: расщеплена кость. Вчера Минаев, глядя, как Баранов подшивает воротничок, сказал: «Золотые у тебя руки»… Сколько убитых?.. Игнатов обещал пополнение… Двинулись танки. Бронебойщик Шаповалов прицелился, осколком снаряда его ранило в руку; он все-таки тремя выстрелами остановил танк. Чадушкин бил по тяжелым; один из них подошел к холмику. Чадушкин не умолкал. Два снаряда легли на бугор, ранило Загвоздева, третий попал в цель — расползлась гусеница. Немецкие автоматчики полезли было дальше, но их остановили пулеметы. Как всегда, трудно было что-либо понять, но все делали именно то, что нужно; не было в этом ни порыва страсти, ни задора, только то ожесточение большой усталости и большой воли, которое поддерживало батальон с первого дня битвы. У Минаева было злое, жесткое лицо; небритый, он казался постаревшим на двадцать лет; он вытирал рукавом лицо и кричал в телефон: «Шестнадцать танков… „Мессеры“ над правым хозяйством…» Осип ни о чем не думал — ни о Рае, ни о Сталинграде. Он потом не помнил, как лег за пулемет, когда убили Завьялова, как кричал сержанту Королеву: «Коммунисты, вперед!..»

Наступила тишина, долгожданная и тягостная тишина первых минут, когда люди, земля, воздух опоминаются. Осип пошел к Шаповалову.

— Что с рукой?

— Он, гад, сошки разбил. Я вижу — идет, перетащил ружье…

Осип говорил Минаеву:

— Я его про руку — кость разбило, а он про сошки. Нужно снова подписать, оба подпишем, — почему они тянут с награждением? Кто-кто, а Шаповалов заслужил…

Минаев вдруг улыбнулся.

— Ты про руку, а он про сошки… Знаешь, фрицы не такие уж дураки, наверно мы действительно сумасшедшие. И не только мы — у Романовского, повсюду… Похоже, что Сталинграда им не взять.

— Если так дальше будет, через неделю откатятся…

Им казалось, что это — конец, еще несколько таких дней, и наступит развязка. А битва только разгоралась;