XXI
Атик-Али-паша живет в самом сердце Стамбула, в двух шагах от Серак-Киерата, в суровом конаке, выходящем на спокойную, молчаливую улицу.
В самом конаке тоже тишина и спокойствие. Атик-Али-паша, как и большинство турок, -- серьезный и кроткий человек. Родственники, живущие под его кровом -- турецкое гостеприимство не знает границ, -- так же стары, как их хозяин, так же стары, как слуги в этом доме, все бывшие солдаты или крестьяне. Только сын Атика, Али-Хамди-бей, вносит иногда в этот тихий дом оживление со своими товарищами по полку: Хамди-бей -- гусарский капитан. Атик-Али гордится своим красавцем-сыном и радушно принимает молодых людей, носящих такой же зеленый доломан и такой же каракулевый тарбуш. Впрочем, чаще всего конак, даже переполненный военной молодежью, не меняет своего мирного уклада: в Турции с незапамятных времен сохранилось почтение к старости. И перед Атик-Али-пашой все сдерживают свои молодые голоса.
Мы завтракаем в обширном зале, с ярко-расписанным по-турецки потолком. Я любуюсь контрастом между Атик-Али-пашой и Мехмед-Джаледдином: Атик-Али старше Мехмеда на двадцать лет; он -- только генерал-ферик; по его задумчивым глазам и белоснежной бороде сразу видно, что он всегда стоял в стороне от придворных интриг. Мехмед-Джаледдин-паша, маршал и всемогущий фаворит его величества, начал свою военную карьеру под начальством Атик-Али, бывшего тогда командиром эскадрона. Но Мехмед, отпрыск княжеского рода, паж императорского гарема, еще до того, как надеть шпагу, был уже предназначен судьбою для быстрой и блестящей карьеры.
Я уверен, что всюду в другой стране между двумя столь различными по своему положению офицерами существовала бы пропасть, которую не могла бы заполнить даже дружба. Но Турция -- единственная в мире страна, где не существует зависти, потому что турки -- истинные демократы. Вчера у дверей Серас-Киерата я видел, как военный министр остановил свой экипаж и подозвал чистильщика сапог. Чистильщик и министр называли друг друга эффенди и кланялись один другому с одинаково безупречной учтивостью. Так и Атик-Али нисколько не завидует Мехмед-Джаледдину в том, что он -- маршал, несмотря на то, что ему нет еще пятидесяти лет. А Мехмед низко склоняется перед своим бывшим начальником и называет его "отцом", потому что на земле Аллаха выше всего привыкли чтить старость.
Стол, разумеется, турецкий... Впрочем, ничего экзотического. Турецкая кухня очень родственна французской. Шиш-кебаб -- баранина с рисом, орман-кебаб -- баранина под соусом; европейские овощи; рис, безукоризненный пилав; фаршированные виноградные листья; молочные продукты: кислый югурт и знаменитый каймак из молока буйволицы, которых выдерживают в темных стойлах. Наконец -- фрукты: восхитительный анатолийский виноград, более крупный, чем провансальский "пане" и более сочный, чем "шасла" из Фонтенбло.
За столом, конечно, ни одной женщины. Атик-Али-паша женат, так же как Хамди-бей и Мехмед-Джеледдин-паша. Но мусульманские женщины не появляются на мужской половине.
Нас всего десять человек за столом. Все -- военные. Завтрак дается в честь Мехмед-Джаледцина-паши, награжденного "Имтиацом".
Но ни одного нескромного или тяжеловесного поздравления не слышно в его адрес: в Турции храбрость -- вещь обыкновенная. И только входя, каждый офицер кланяется Мехмед-паше чуть-чуть ниже, чем всегда.
Разговаривают по-дружески, не соблюдая этикета. Один капитан главного штаба, только что вернувшийся из Германии, где он в артиллерийском полку проходил установленный стаж, в нескольких словах передает свои впечатления о прусской армии:
-- Превосходные офицеры. Отвратительные солдаты.
Мехмед-паша смотрит на меня:
-- Господин полковник, это вас, может быть, удивляет? Ваши французские военные корреспонденты прожужжали вам уши рассказами о достоинствах германского солдата. Мы, османы, изучающие в Германии военное дело теоретически и проходящие там свой стаж, -- мы совершенно иного мнения.
Старый Атик-Али качает головой: в его время турки изучали военное искусство не в Берлине, а в Париже. Он говорит:
-- Капитан, вы слышали, что сказал паша; объясните полковнику, отчего вы так строго судите тамошних солдат.
Изет-бей соглашается с готовностью. Все офицеры турецкого главного штаба говорят по-французски, как если бы они только что вышли из Сен-Сира.
-- Видите ли, полковник, немцы -- это машины. Они великолепно повинуются, особенно тем приказам, которые подкрепляются пинками ногой. Но зато они только повиноваться и умеют. Никакой инициативы, никакой сообразительности; почти нет храбрости. Наши анатолийские крестьяне, которых Наср-Эддин-Хаджа находил похожими на буйволов, в сравнении с ними поражают находчивостью и ловкостью.
Я же переспрашиваю:
-- Наср-Эддин-Хаджа?..
Все смеются. Атик-Али мне объясняет:
-- Наср-Эддин-Хаджа -- первый, после Карагеза, национальный турецкий философ.
-- Полу-Эзоп, полу-Сократ, -- прибавляет Мехмед-паша. -- Иногда немножко напоминает Санчо. Его тысяча и одно приключение -- настоящее сокровище турецкого остроумия. Хамди-бей, вы -- хороший рассказчик; позабавьте полковника...
-- Однажды на рассвете, -- начинает Хамди-бей, -- Наср-Эддин-Хаджа будит жену: "Жена, я пойду сегодня в лес запасти дров на зиму". -- "Пойдешь, -- говорит жена, -- инш'алла (если будет угодно Богу)". -- "Инш'алла? -- возражает Наср-Эддин. -- Почему инш'алла? Я пойду, потому что это угодно мне, а не кому-нибудь другому". -- "Пусть так, -- говорит благочестивая жена, -- ты пойдешь, потому что угодно тебе, но еще и потому, что так угодно Богу: инш'алла!" -- "Нет никакого инш'алла", -- говорит Наср-Эддин-Хаджа. И чтобы лучше убедить свою жену, он ее бьет палкой. Потом отправляется в лес. По дороге он встречает вали, идущего на охоту: "Эй, Наср-Эддин, ступай загонять дичь!" -- "Ваше превосходительство, я..." -- "Ты возражаешь? Всыпьте ему инш'алла и потом тащите его!" Весь день, с рассвета до первой звезды, Наср-Эддин-Хаджа бегает по лесу, загоняет живую дичь и подбирает мертвую. И к ночи его отпускают без всякой награды. Он стучится у собственной двери с пустыми руками, с пустым желудком, весь избитый. "Да хранит нас Аллах! -- кричит испуганная женщина. -- Кто стучит в такой час?" И посрамленный Наср-Эддин-Хаджа отвечает: "Это я... Открой... инш'алла!".
Мы пьем чудесный кофе в чашках старинного серебра. Приносят не обыкновенные наргиле, но старинные чубуки из жасминного дерева, длиною в два локтя.
Курительная Атик-Али представляет собою ателье. Старый воин заполняет свои досуги тем, что с кропотливостью молодой девушки пишет акварели, "natur-morte" и пейзажи. На этажерках недурная коллекция турецкого и венецианского стекла оживляет своими радужными цветами несколько монотонные произведения Атик-Али.
Гости молча курят чубуки. Под кровом этого дома не говорят ни о политике, ни о женщинах, и никто не осуждает ближнего.
Готовый последовать примеру Мехмед-паши, который уже прощается с хозяином, я бросаю взгляд на одну акварель: три гигантских дуба, которые вызывают во мне смутное воспоминание...
-- Узнаете? -- говорит Атик-Али, улыбаясь. -- Это французские деревья. Я написал их очень давно, в лесу Фонтенбло. Когда-то мы обучались в вашей армии...
Он вынимает из-под стекла маленький хрустальный турецкий стакан в матовых полосках.
-- Полковник, примите это на память от старика, которому вы оказали сегодня большую честь. Это стакан для истмийского вина... Истмийское вино -- единственное, которое нам разрешил пить пророк. А когда вы вернетесь в вашу Францию, поклонитесь от меня этим красавцам-дубам в Фонтенбло.