IX
Наступил новый, 1855 год, но на первых порах не принес для Севастополя ничего нового.
Но мало-помалу, несмотря на прекращавшееся суровое время года, неприятель стал снова усиленно возводить осадные работы. С нашей стороны также не дремали, и вскоре возобновились довольно сильные перестрелки. [437] Часто происходили также ночные вылазки, на которых сначала отличались моряки и пластуны, но теперь и пехотинцы могли поспорить с ними в удальстве.
На бастионах жизнь текла по-прежнему.
В это время Севастополь еще делился на две половины -- мирную и боевую. Баррикады в далеком конце улиц Морской и Екатерининской разделяли эти две половины. В мирной части города с наступлением первых теплых февральских дней господствовало оживление. С обеих сторон улиц по дороге к оборонительной линии виднелись еще уцелевшие вывески магазинов, попадались дамы в шляпах, гулявшие при закате солнца на бульваре Казарского под звуки военной музыки, встречались мальчуганы, катившие ядра: за ядро давали по копейке. Случалось, что и в эту часть города залетали бомбы, а чаще всего конгревовы ракеты{119}, летевшие с страшным шумом; дамы кричали и разбегались при появлении такой нежданной гостьи.
Пройдя баррикады, встречались уже дома без вывесок. Двери были заколочены досками, окна выбиты, попадались пробитые крыши. Улицы были вымощены ядрами, покрыты ямами, вырытыми бомбами в каменном грунте. Тут уже не было дам, попадались матросские жены в старых шубейках и высоких солдатских сапогах. У самого Малахова кургана постоянно сновали бабы, мывшие белье офицерам, продававшие булки, квас, пироги и всякую всячину.
Вот полк идет на смену другому полку, занимавшему батареи, соседние с четвертым бастионом. Полк движется по Морской улице и минует баррикады, над ним в воздухе крутятся с легким свистом бомбы; полет их кажется медленным, и особенно в дневное время, никак не ожидаешь от них особой опасности. Назойливое жужжание штуцерных пуль гораздо неприятнее действует на нервы. Подвинувшись к избитому снарядами театру, солдаты выстроились продольно по обе стороны улицы. Роты полка, который они пришли сменить, по частям перебегали опасное пространство на площади, куда постоянно ложились неприятельские снаряды. Вдруг лопнула граната над левым флангом вновь прибывшего полка: молодой солдат упал навзничь. [438]
Под свистом ядер солдат повели в траншеи, то есть ров, наполненный вонючей, желтоватой грязью, в которой ноги вязли почти по колено. В траншее и по краям ее виднелись матросы и арестанты с носилками, брели раненые, шедшие без посторонней помощи на перевязочный пункт. По бокам траншеи виднелись грязные норки, в которых, согнувшись, могли поместиться два человека. В таких норках жили пластуны.
Вот один из них высунул ноги из дверей, чтобы переобуться; другой сидит на корточках и курит трубку. По гребню траншеи прыгнуло ядро и обдало солдат грязью. Пройдя траншею, вошли в изрытое пространство, окруженное насыпью, -- это и есть четвертый бастион. Площадка бастиона покрыта постройками, перерезана насыпями, землянками, пороховыми погребами, буграми, в которых чернеют отверстия -- входы в подземные жилища, называемые блиндажами.
На пороховых погребах стоят огромные чугунные орудия, а подле них высятся пирамиды из ядер. Всюду валяются подбитые орудия, черепки, неразорвавшиеся неприятельские бомбы и гранаты, все это тонет в жидкой, липкой грязи. В воздухе душно, так как над бастионом постоянно стоит облако густого порохового дыма.
Солдат разместили на батарее, примыкающей к бастиону, но из офицеров большинство отправилось посмотреть самый бастион.
Командовавший здесь капитан 1 ранга Кутров, бывший капитан "Трех святителей", попросил лейтенанта Лихачева и других офицеров показать гостям все достопримечательности бастиона.
На площадках бастиона была беготня, но все происходило в порядке, без лишней торопливости. Штуцерные подбегали, стреляли и опять заряжали штуцера. Слышалось буханье орудий. С непривычки сразу трудно было разобрать, кто стреляет, мы или неприятель, так как неприятель подступил к четвертому бастиону весьма близко.
-- Они от нас всего в шестнадцати саженях, -- сказал Лихачев армейскому офицеру, у которого вызвался быть проводником.
-- Быть не может!
-- Да вот сами увидите. Подойдите сюда. -- Лихачев подвел офицера к орудию, укрытому веревочными щитами (такие щиты стали делать по мысли капитана [439] Зорина вместо деревянных). -- Только будьте осторожнее, -- прибавил Лихачев. -- Учтивые французы здесь вовсе не учтивы!
Офицер взглянул в щель между щитом и пушкой: виднелся беловатый вал неприятельских траншей, лежали такие же, как у нас, мешки и выскакивали белые дымки, казалось, без всякого звука, так как в воздухе стоял хаос звуков.
-- Хотите, пойдем к Мельникову{120} в мину? -- предложил Лихачев офицеру, оглушенному недавним выстрелом.
Офицер согласился, и они спустились вдвоем, нагнувшись, сначала в полусвете, потом в совершенном мраке. Навстречу выходил кто-то и крикнул: "Держи направо!" Лихачев успел посторониться, но непривычного офицера порядком толкнул выходивший сапер. Офицер так устал, что пополз на четвереньках, но вскоре попал руками в воду и должен был встать. Мина все суживалась: сначала можно было ощупать доски и столбы, далее шел голый земляной коридор. Вдруг показался свет. Увидели фонарь, и в расширенном месте, на полу, сидели солдаты.
-- Вот тут, -- сказал Лихачев своему спутнику, -- неприятельские работы встретились с нашими. Видите их мину; она идет сбоку. Французы все стараются подкопать и взорвать наш бастион. Но это им не удастся! Наш "обер-крот", как мы называем Мельникова, не даст перехитрить себя! Уже несколько раз мы взрывали их на воздух. Тотлебен здесь бывает каждый день, но главная работа все же падает на Мельникова. У нас все говорят, что Тотлебен выедет на шее Мельникова, вероятно, потому, что он немец, а немцам у нас всегда везет. Вот здесь, в этой нише, живет Мельников. Зайдем, он всякому гостю рад.
Лихачев слегка постучал в дверь.
-- Войдите, -- послышался голос Мельникова.
Они вошли в довольно порядочную подземную комнату, увешанную коврами. Посреди комнаты, на столике, шипел самовар, по стенам шли земляные диваны, также устланные коврами. Подле одной стены была печь вышиною в человеческий рост. Огня в ней не [440] горело, и на ней лежали тетради, бумаги, чертежи и том "Мертвых душ". Комната была освещена свечами и фонарями.
Молодой штабс-капитан с Георгиевским крестом -- это и был "обер-крот" Мельников -- принял гостей необычайно радушно и усадил их пить чай. Вид у Мельникова был весьма нездоровый, на руках виднелись синие волдыри -- следствие жизни в сыром подвале.
Случайно упомянули имя Тотлебена.
-- Что это за светлый ум! -- с восторгом воскликнул Мельников. -- Ему, а не мне приписывайте, господа, всю честь того, что усилия неприятеля в этой подземной войне не привели пока ни к чему. Он голова, я только руки, просто исполнитель его поразительно гениальных планов.
Голос Мельникова дрожал от волнения.
"Странный человек!" -- подумали в одно и то же время оба посетителя.
Мысли их были прерваны появлением сапера, который вбежал в подземельный кабинет Мельникова и, запыхавшись, сказал:
-- Ваше благородие, идет француз контрминою{121}, слышно работает!
Услыша слово "идет", пехотный офицер вообразил, что "идет на приступ", и хотел было бежать к своим солдатам, но Мельников остановил его:
-- Куда вы? Пойдемте послушаем работу французов.
Все трое отправились в сопровождении двух саперов. Шли не тем путем, каким сюда попали гости. При свете фонаря вышли наконец в оборонительный ров и достигли зияющих минных колодцев.
-- Хотите спуститься? -- предложил Мельников.
Лихачев был уже человек привычный и спустился совершенно спокойно, но пехотный офицер чувствовал себя, как в гробу.
Мельников долго слушал, припадая ухом к земляным стенам колодца, наконец поспешно повернул назад.
-- Они саженях в пяти отсюда, -- сказал [441] он. -- Завтра мы сделаем им сюрприз, дадим камуфлет... Хороший народ французы, жалко, как подумаешь, а делать нечего...
На другое утро на бастионе все ожидали предстоящего зрелища. Любопытные смотрели из-за бруствера. Вдруг дрогнула земля, и с страшным грохотом и треском взнеслась между бастионом и неприятельским валом масса сырой земли, заклубился громадный густой сноп дыма и образовалась воронка. Камни посыпались на бастион, едва не задев одного из зрителей, а близ воронки упало три трупа французских минеров. Два были сильно обожжены и представляли черные массы, но третий, убитый камнем, лежал ближе к бастиону. На нем была тонкая белая рубашка, которою играл ветерок. С бастиона грянуло "ура", и несколько солдат и матросов выбежали, чтобы посмотреть поближе, но неприятельские штуцера скоро заставили их спрятаться. На бастионе торжество было неописуемое, и несколько офицеров отправились поздравлять Мельникова; у французов были разрушены главные минные галереи, и им приходилось начать сызнова работу, необычайно утомительную по причине каменистого грунта и сырости.
Простившись с Мельниковым, Лихачев и его спутник пошли другим путем. Приезжий офицер легко вздохнул, когда выбрался из этого подземелья. Даже музыка бастиона показалась ему менее страшною.
В то же утро новоприбывший полк был назначен в работу на траншеях, испорченных неприятельскими бомбами. Солдаты сначала дичились матросов, которые в свою очередь подсмеивались над ними, жалея о тех, которых они сменили, так как к прежним матросы успели привыкнуть. Вскоре, однако, и новые пришельцы сдружились с моряками и успели приглядеться к странным фигурам пластунов, которые видом своим напоминали пряничных солдат и к тому же были неуклюжи и малы ростом. Солдаты, однако, знали по слухам, что пластуны -- народ отчаянный.
Светало. Бомбы чертили огненными хвостиками темный свод неба. Иногда проносился с свирепым ржаньем так называемый "жеребец" -- двухпудовая бомба, пущенная продольно, отчего искры, сыпавшиеся из трубки, походили на гриву. Солдаты невольно наклоняли головы.
-- Смотри, братцы, солдат "жеребцу" [442] кланяется! -- острили матросы, и во второй раз солдаты из боязни насмешек старались держаться прямо.
-- Кто там храпит, братцы? -- спрашивает капрал солдат, слыша громкий храп, которого не заглушила даже продолжавшаяся в соседней батарее перестрелка с неприятелем.
Солдаты подошли и увидели человека, лежавшего в грязи посреди площади и совершенно укрытого косматою буркою.
-- Тронь-ка его, ребята, авось очнется, -- говорит капрал.
-- Эй, земляк, вставай, чего лежишь посреди дороги?
Спавший лениво высовывает из-под бурки голову, на которой надета папаха.
-- Чего? -- спрашивает он на своем малороссийском наречии. Это, очевидно, пластун.
-- Да ты нездоров, брат, али хмельной? -- спрашивает капрал. -- Посреди баксиона валяешься! Вставай, что ли?
-- А бо дай вам таке лихо! -- говорит пластун. -- Сплю, тай годи!
-- А неравно бомба накроет, земляк. На что ж даром губить христианскую душу?
-- Сто чертив вашей матери! Тикайте сами! Мени и тут добре!
Пластун поворачивается на другой бок и снова храпит пуще прежнего.
-- Чудной! -- говорят солдаты.
-- Уж это, братцы, все они такие отчаянные!
-- Отпетый народ! Они, братцы, сызмала насобачились.
Два других пластуна сидят тут же: один -- на неприятельской неразорвавшейся бомбе, из которой он успел вынуть порох, другой -- на куче угольев и "куняют", то есть дремлют, покуривая трубки. Далее сидят на корточках матросы и играют в карты; проигравшего бьют картами по носу.
На батарее у исходящего угла бастиона, подле образа, также собралась группа матросов и солдат. Одни играют в карты и в кости, другие слушают рассказчика. Вот группа солдат сидит перед амбразурой, поставив перед собою котелок, и ест кашу. Матрос ест обед, принесенный женою, бабою в высоких сапогах, пестром ситцевом платье и платочке, [443] повязанном по-мещански. Жена ждет, пока муж поест, а когда он кончит, берет посуду и идет домой под градом пуль. Вот на орудии сидит флотский офицер и свертывает из толстой желтой бумаги папиросу, поглядывая в амбразуру. Теперь на бастионе не видно особой суеты. Полное спокойствие и уверенность замечаются на всех лицах. Даже вновь прибывшие солдаты и те, глядя на других, скоро обживаются и на второй, на третий день смотрят совсем молодцами.
Нахимов и Тотлебен почти ежедневно посещали все бастионы. Нахимов, можно сказать, сам поступил на бастионы. Верхом на лошади, как всегда, в сюртуке и эполетах, с казацкой нагайкой в руке, с сбившейся на затылок фуражкой, из-под которой выглядывали пряди светлых, с проседью волос, Павел Степанович подъезжал к бастиону, слезал с коня и оправлял брюки, которые носил без штрипок, почему они всегда во время езды приподнимались до колен. Передав лошадей денщику или казаку, а не то первому попавшемуся матросу, Павел Степанович отправлялся на бастион и самолично осматривал всякую мелочь, разговаривая преимущественно с матросами, которых часто хвалил и поощрял. Казалось, более ничего не делал этот чудак, а между тем одно появление его ободряло матросов и солдат. Суровые лица радостно улыбались, и услышать похвалу самого Павла Степановича было величайшею наградой. Более же всего он действовал своим примером: Нахимов, казалось, не имел понятия о чувстве страха и даже простого самосохранения. Он не рвался на опасность, как делали многие молодые офицеры, но как бы не замечал ее. Под градом штуцерных пуль и ядер он прогуливался с таким видом, как будто вокруг него падают дождевые капли или снежинки. Подойдет Нахимов к группе матросов, сейчас послышится говор: "Павел Степанович, Павел Степанович".
-- Что, брат, -- скажет Нахимов какому-нибудь матросу, хлопнув его по плечу, -- Синоп забыл?
-- Как можно забыть, Павел Степанович! Чай, и теперь еще у турка почесывается!
-- Молодец, брат. Ну что твое орудие?
-- Ничего, слава Богу, Павел Степанович. Подойдет Нахимов к флотскому офицеру.
-- Теперь у вас на бастионе порядок-с, блиндажи [444] для всех сделали, и всем хорошо-с. Я -вижу, что для черноморца ничего невозможного нет-с!
Потом пригласит к себе кого-нибудь обедать, предупредив, что у него постное: офицеры и солдаты по особому разрешению Синода не соблюдали даже Великого поста, но Нахимов и в этом отличался от прочих.
Самые интересные и порою ужасные сцены происходили на бастионах по ночам. Как только смеркалось, обыкновенно и с нашей, и с неприятельской стороны начиналась потеха.
Смеркается. Глухо отдаются выстрелы во влажном воздухе. Как звезды, пролетают бомбы и, остановившись на мгновение, выбирают место падения. Затем, шатаясь из стороны в сторону, они падают все быстрее и быстрее, и наконец глаз не может более уследить за их полетом.
-- Маркела! (мортира!) -- слышится на нашем бастионе голос сигнальщиков.
Стоявшие на площадке припадают к земле.
-- Не наша! -- кричит сигнальщик. -- Армейская!
По полету он знает, куда упадет бомба, и видит, что беречься нечего.
-- Берегись, наша! -- кричит он, предостерегая относительно следующей бомбы, и вскоре неприятельская гостья, со злобным шипением разбрасывая искры, вертится посреди лежащих на земле матросов и солдат.
-- Не ховайсь, померла! -- кричит пластун, заметивший, что трубка погасла и бомбу не разорвало.
Начальник батареи, услышав, что началась возня, выглядывает из своей конуры.
Конура эта помещается в небольшом погребе, или землянке. Потолок такого блиндажа устроен из толстых дубовых брусьев. С трех сторон и сверху землянка ограждена от выстрелов, с тыльной стороны набросаны куски плитняка, а к ним кое-как прилажена дверца. Маленькие кривые окна заклеены бумагой.
В конуре находится постель и небольшой столик -- все убранство комнаты. У дверей шипит самовар. Землянки для солдат более поместительны, но зато и помещают там столько человек, что им тесно, как сельдям в бочке.
Выглянув из своей землянки, командир говорит:
-- Что это там так расшумелись? Послать прислугу по орудиям! [445]
-- Есть! -- отзывается комендор, и несколько матросов подбегают к орудию.
-- Чем заряжено? -- спрашивает батарейный командир.
-- Бомбой.
-- Ну, валяй!
Трехсотпудовое чугунное чудовище отпрыгивает назад, обдавая прислугу горячими клубами дыма. Грянул выстрел, и бомба несется туда, к каменистому валу, при лунном свете. Звук выстрела отдается в ушах и потрясает весь организм. Чувство довольства, соединенное с некоторою злобою и желанием насолить врагу, охватывает всех присутствующих.
Неприятель посылает в ответ не один, а десять выстрелов; сигнальщик едва успевает кричать:
-- Бомба! Не наша! Пушка! Берегись, граната! Маркела! "Жеребец"!
-- Не части, Митроха! -- кричат ему матросы. Звук, напоминающий русское "ура", слышится со стороны неприятеля.
-- Черт возьми, уж не думают ли они идти на штурм! Эх, раскутились, -- говорит офицер. -- А ну-ка, ребята, угостите их картечью!
-- Слышь, Михеич, валяй темную! -- передают матросы приказание начальства.
-- Пали через каждые десять минут! Когда надо будет прекратить, я скажу, -- говорит командир батареи и уходит в свой блиндаж пить чай.
-- Берегись, граната! -- снова раздается крик сигнальщика.
Через минуту уже кричат: "Носилки!" -- и двое матросов несут товарища, у которого нога перебита у живота и держится одной кожей.
-- Простите, братцы! -- говорит раненый.
Его уносят. Пальба продолжается, но постепенно становится все слабее.
Соседняя батарея Будищева продолжает громить неприятеля из огромной гаубицы, оглашающей бастионы своим зычным ревом.
-- Слышите, Будищев стреляет к французам в Камыш! -- говорит Лихачев пехотному офицеру, с которым успел подружиться. -- Пойдемте в наш флотский блиндаж, выпьем чаю, а потом и спать пора. Мне еще хочется написать домой письмо...
Матросы, оставшись без присмотра офицеров, собираются [446] устроить потеху на славу. Пехотные солдатики, уже обжившиеся на бастионе, подстрекают матросов, которые из желания показать себя куражатся более чем следует.
-- Кавалер, а кавалер, -- говорит солдатик матросу, действующему из страшной, бросающей пятипудовые бомбы мортиры, -- что нониче мало палите?
-- Начальство не велит. Бонбов у нас эфтих мало, стало быть, налицо. Кономию велено соблюдать!
-- А он небось жарит, не меряет пороху! И откуда у него берется этого форсу?
-- "Капральство" бы ему послать для порядку! -- поддакивает другой солдат.
"Капральство" -- это чисто матросское самородное изобретение. Заметили матросы, что неприятель угощает нас иногда вместо бомб бочонками пороху и деревянными обрубками, к которым привязывались по четыре гранаты. Один из наших матросов придумал штуку похитрее. Присмотревшись к неприятельским "букетам", как были тотчас названы новые снаряды, он приспособил жестяной цилиндр вроде четверика с деревянным дном, куда вложил штук двадцать пять гранат, и этот снаряд пустил из пятипудовой мортиры. Снаряд упал к неприятельскую траншею в виде целого ряда светящихся звезд. На дальнее расстояние он, разумеется, не действовал, но, попадая в траншеи или в минные воронки, производил у неприятеля порядочный переполох. Это новое изобретение солдаты прозвали "капральством". Начальство, видя в таких снарядах бесполезную трату снарядов и пороха, обыкновенно запрещало посылать "капральства", но иногда и оно из любопытства допускало эту забаву. При удачном выстреле эти "капральства" производили страшные опустошения, особенно в минах.
-- Да ну, кавалер, потешь! -- пристают солдаты.
-- Пороху нет, -- наотрез отказывает матрос.
-- Ну, коли пороху нет, мы патронами сложимся, только угоди!
-- Ну что с вами разговаривать, -- сердито огрызается матрос. -- Тойди (отойди), не то как брызнет, неравно оплешивеешь! -- говорит он любознательному солдату.
Мортира отпрыгивает, и букет ярких звездочек на мгновение освещает неприятельскую траншею. Несколько гранат попадают прямо в минную воронку, и [447] минуту спустя оттуда выскакивают ошалевшие французские саперы. Наши штуцерные не дремлют и тотчас подстреливают троих.
Лихачев не успел полюбоваться этим зрелищем; он был уже в своем блиндаже, где помещался с тремя товарищами -- флотскими офицерами. Сидя в душной землянке на своей постели у простого деревянного столика, он писал письмо домой, матери и сестрам. Родные картины мелькали в уме его. Старушка мать, вероятно, постится и говеет. Сестры ждут не дождутся брата; им скучно, и даже на масленицу едва ли они особенно веселились. Еще раз перечитал Лихачев недавно полученные письма родных и письмо от своей кормилицы, которая просила его написать матери, чтобы та освободила от барщины ее младшего сына. "Непременно напишу, -- думал Лихачев, -- мамаша будет недовольна моим вмешательством, но я считаю это своим нравственным долгом. Для мамаши не составит большой разницы, а кормилицу я осчастливлю. Мамаша, наверное, исполнит мою просьбу. Напишу как можно убедительнее, сравню положение кормилицы с ее собственным. Ведь и кормилица хотя простая баба, а все-таки мать и имеет материнские чувства". Дописав письмо, в котором он изобразил свою жизнь в несколько смягченном и прикрашенном виде, Лихачев лег спать. Было уже за полночь. Пальба всюду стихала, только Будищев по-прежнему палил в Камыш из .своей гаубицы, да с передового Костомаровского{122} люнета{123} слышались учащенные выстрелы, вызванные, по всей вероятности, фальшивой тревогой.