XII

Поздно вечером, когда уже совсем стемнело, Леля возвратилась домой, вошла в свою комнату и бросилась на свою девическую постель. Полежав несколько минут, она села и долго сидела, низко склонив голову и закрыв лицо руками. Щеки ее пылали. Жгучий стыд все ниже и ниже клонил ее гордую голову. Смутный рой мыслей и совершенно новые чувства и физические ощущения, которых она вчера еще не могла бы понять, угнетали все ее существо, придавливали ее. Все ее наивные мечты и представления о любви были растоптаны, поруганы, разбиты. Еще [332] утром -- невинный ребенок, теперь она знала любовь во всей ее беспощадной, реальной, грубой форме, не имевшей ничего общего с теми возвышенными, сентиментальными поэтическими образами, которые Леля извлекла из чтения любовных романов и чувствительных поэм. То, чего она не могла понять, стало для нее ясным как день, она изумлялась своей прежней наивности и проклинала себя за свою глупость и доверчивость. Воспоминание о жгучих ласках графа было противно ей, потому что она поняла, что в отношениях графа к ней не было ничего, кроме страсти, не было того нравственного возвышающего начала, которое облагораживает самую страсть. И прежде Леля смутно, по инстинкту, догадывалась, что в любви есть чисто животная сторона, и инстинктивно боялась этой стороны; но Леля всегда была уверена, что главное содержание любви состоит в нравственном, духовном слиянии, которое ее воображению рисовалось то в виде торжественного церковного обряда, освящающего, любовь, то в виде счастливой жизни с нежно любимым мужем. Теперь перед нею была одна страсть, отделенная от всякого нравственного содержания, страсть -- для нее по крайней мере -- скорее мучительная, чем приятная, скорее унизительная, чем возвышающая душу, противная в своей грубой, физической наготе.

Леля не плакала, и только одна жгучая слеза -- слеза стыда и раскаяния -- тихо скатилась по ее пылающей щеке, да и ту она поспешно стерла, зажгла свечи и подошла к зеркалу. Леля вздрогнула. Она не узнала себя.

В несколько часов Леля как будто постарела на несколько лет. Это уже не была прежняя резвушка Леля. "Елена Викторовна Татищева", -- мелькнуло у нее в уме, и это сопоставление звуков показалось ей злостной иронией.

Леля поспешно потушила свечу, не раздеваясь, легла в постель, укрылась пикейным одеялом и старалась заснуть. Но мысли, одна другой мучительнее, неотвязно ползли, как бы цепляясь одна за другую и подтачивая ее мозг.

Раньше обыкновенного встала Леля, но долго не выходила из своей комнаты. Наконец капитан прислал Мавру узнать, отчего барышня не идет разливать чай. Леля наскоро умылась и, посмотревшись в зеркало, [333] испугалась: синие круги были у нее под глазами, лицо как будто вытянулось и пожелтело.

-- Ты нездорова, Лелечка? -- с участием спросил капитан.

В первый раз со времени их последней ссоры отец заговорил с нею ласково, и эта ласка резнула Лелю, как нож.

-- Да, я не спала всю ночь, -- сказала Леля.

-- Вероятно, клопы, -- сказал капитан. -- Надо этой старой дуре Мавре приказать, чтобы она постоянно осматривала матрацы. Мне недавно всю ночь не дали спать... Я думаю опять спать в саду на койке.

-- Папаша, не делайте этого, вы простудитесь и схватите ревматизм.

-- Я простужусь? Я, старый моряк? Ха, ха, ха! Что выдумала! Ну чего ты киснешь, Лелька! Полно нам с тобой ссориться! Повернем на другой галс! Теперь, Лелька, не до того! Надо думать об общем горе, о горе всего родного города и флота, а не о наших мелких огорчениях.

И эти слова болезненно отозвались в сердце Лели. Со вчерашнего дня интересы Севастополя и флота были для нее пустым звуком по сравнению с ее личными треволнениями.

-- Полно тужить, Лелечка! -- не то шутя, не то серьезно сказал капитан, выпивая третий стакан чаю пополам с ромом. -- Ну, обидел я тебя, погорячился немного, извини. А ты все-таки плюнь на своего графчика, вот мы отстоим Севастополь, тогда выдам я тебя замуж за какого-нибудь лихого лейтенанта, героя, сражавшегося на бастионах... А твой графчик, я думаю, после первой серьезной перепалки отпросится куда-нибудь на излечение в Симферополь.

Чаша переполнилась. Леля вскочила и так поставила чашку, что разбила ее вдребезги.

-- Как вам не стыдно, папа! Как вы можете так судить о человеке, который сражался под Алмой в самом опасном месте и сам отправился на четвертый бастион, где, говорят, будет очень опасно, наконец, о человеке, которого я люблю, о моем женихе, если вы хотите знать все!

Леля знала, что сказала далеко не все, но главного она не имела духу сказать.

-- Он сделал тебе предложение? -- спросил капитан. -- Где и когда, позволь спросить? Письменно или [334] на словах? И почему этот господин не спросил меня, желаю ли я отдать за него свою дочь? Если ты желаешь обойтись без моего согласия, тогда -- другое дело... Но тогда я тебе не отец...

-- Он вчера сказал мне на словах, что женится на мне, как только кончится кампания, -- сказала Леля. -- Конечно, если его не убьют, -- прибавила она и сама испугалась своих слов.

-- Хорошо, -- сказал капитан. -- Мы еще поговорим об этом. Удивляюсь, как у вас это все скоро сладилось. И где ты вчера могла его видеть? Я строго приказал этому болвану Ивану без моего спроса не возить тебя в город. Надеюсь, что ты еще одумаешься и поймешь, что ты не пара графу. Может быть, он и прекрасный человек, и отменных качеств, но отец твой не богач и не знатной породы, и, выйдя за графа, ты будешь, что называется, ни пава ни ворона... Смотри, ты разбила ту чашку, которая тебе досталась от твоей покойной матери. Следовало бы больше дорожить такими вещами.

Леля сама только что заметила, какую именно чашку разбила, и в этом событии увидела для себя дурное предзнаменование.