II
Кольдевин сел в некотором отдалении. Вид у него был довольно непрезентабельный, он ходил всё в том же платье, в каком приехал в город весной, волосы и борода его сильно отросли. Платье совсем износилось, и многих пуговиц недоставало.
Журналист крикнул ему, чтобы он подвинулся ближе к столу. Что он будет пить? Только пиво? Ну, как хочет!
-- Кольдевин скоро нас покидает, -- сказал адвокат, -- он уезжает, может быть, уже завтра, так нам надо выпить с ним стаканчик сегодня... Садитесь сюда, Кольдевин, здесь есть местечко.
-- Однако хорош ты, Норем, -- сказал Мильде, -- чёрт знает что приходится про тебя слышать! В водосточной канаве, в беспомощном состоянии!
-- Да, -- ответил Норем, -- ну, так что же из этого?
-- Ну, конечно, это твоё дело.
Кольдевин обвел равнодушным взглядом залу. Непохоже было, чтобы долговязому лысому учителю хорошо жилось во время его пребывания в городе, он ужасно похудел и осунулся, а под его блестящими глазами легли синеватые тени. Он жадно выпил свою кружку и сказал даже, что давно пиво не доставляло ему такого удовольствия. Он от души поблагодарил за угощение. Бог знает, может быть, он был голоден?
-- Возвращаясь к нашему разговору, -- сказал адвокат, -- нельзя же всё-таки сказать, что положение наше окончательно безнадёжно. У нас ведь остаётся ещё молодая Норвегия.
-- Нет, -- ответил Кольдевин, -- никогда не следует ничего говорить без достаточных оснований. Надо постараться доискаться до первоначальных основных причин всякого положения...
-- Конечно!
-- Ну, и вот, первоначальная, основная причина нашего положения заключается -- как я уже говорил -- в нашей наивной вере в силу, которой, в сущности, мы не обладаем. Мы стали ужасно самодовольны. Отчего это происходит? Не находится ли это в связи с основной причиной нашего положения? Сила наша чисто теоретическая. Мы говорим и сами опьяняемся своими словами, мы не действуем. Наша молодёжь увлекается литературой и нарядными костюмами, в этом она полагает своё честолюбие, и ни к чему больше она не проявляет интереса. Она могла бы, например, принимать участие в промышленной жизни страны.
-- Подумаешь, как вы хорошо всё знаете! -- запальчиво начал журналист.
Но Мильде остановил его, он нагнулся к нему и прошептал несколько слов:
-- Стоит ли обращать внимание? Пусть его говорит себе! Он ведь верит в то, что говорит, даже трясётся весь от убеждённости, в наше время это редкое явление.
Адвокат вдруг спросил его:
-- Вы слышали последнее стихотворение Ойена?
-- Нет, -- ответил Кольдевин.
-- О, это нечто необыкновенное, из египетской жизни. Я помню только одну строфу: "В этом песчаном море, где нет никого, не раздаётся ни одного звука, кроме шума вечного песчаного дождя, ударяющегося о мою шляпу, и хрустения, постоянного хрустения колен верблюда...". Но потом идёт самое главное, в гробнице, прах, мумия. Нет, вам непременно нужно прочесть его. Ну, а последнюю книгу Иргенса вы, надеюсь, читали?
-- Да, последнюю книгу Иргенса я читал. Почему вы спрашиваете меня об этом?
-- Да просто так, -- отвечал адвокат. -- Мне просто непонятно, как вы можете быть такого дурного мнения о нашей молодёжи, если вам известны её труды. У нас есть первоклассные писатели и поэты...
-- В вашем кружке есть молодой человек, недавно потерявший огромные деньги на ржи, -- сказал Кольдевин. -- Он очень меня интересует. Жаль, что он потерял так много, что ему не повезло. Но знаете ли вы, что делает этот человек теперь? Потеря не сломила его, он занят теперь созданием новой отрасли экспорта. Я знаю это от его служащих, он задумал поставлять смолу на заграничные верфи, норвежскую смолу. Но о нём не говорят.
-- Действительно, признаюсь, что мои сведения относительно норвежской смолы весьма слабы, но...
-- Ваши сведения, может быть, вовсе не так слабы, господин адвокат, просто вы не симпатизируете торговле и торговому обмену. Зато вы великолепно знаете все события в области эстетики, вы слышали самое последнее, только что написанное стихотворение в прозе. Здесь так много писателей: тут и Ойен, и Иргенс, и Паульсберг, не считая остальных. Это молодая Норвегия. Я вижу их изредка на улице, они проносятся мимо меня, как поэты должны проноситься мимо остальных, простых смертных, они полны новых планов, пахнут одеколоном, короче, не оставляют желать ничего лучшего. А если они входят в "Гранд", все присутствующие замолкают: тише, поэт говорит! Газеты считают своим долгом оповестить народ о том, что писатель Паульсберг поехал прокатиться на водопад. Словом...
Но тут Грегерсен не мог уже удержаться, ведь это он сам, собственной персоной, написал заметку о Паульсберге на водопаде! Он воскликнул:
-- Что это у вас за подлая манера говорить наглости с таким видом, словно вы говорите самые обыкновенные вещи!
-- Я не понимаю, из-за чего ты хлопочешь, Грегерсен, -- заметил Мильде. -- Раз сам Паульсберг сказал, что мы должны потерпеть, так чего же нам волноваться.
Наступило молчание.
-- Словом, -- продолжал немного спустя Кольдевин, -- народ исполняет свой долг, газеты тоже исполняют свой долг. Наши писатели не просто люди, достойные того, чтобы их произведения читались, нет, это светочи, пионеры, их переводят на немецкий язык! Они растут, принимают крупные размеры. И это повторяют так долго и настойчиво, что народ начинает верить этому. Но такое самоослепление пагубно для нас, оно заставляет почить на лаврах, не думая об опасности.
Грегерсен вмешался торжествующим тоном:
-- Скажите-ка мне, вы, не помню, как вас зовут: известна ли вам история о Винье [ Винье Осмунн Улафсен (1818--1870) -- норвежский поэт-романтик, журналист. С 1858 издавал журнал "Дёлен" на лансмоле, где с демократических позиций трактовались вопросы философии, литературы, политики и экономики. ] и картофеле? Я всегда вспоминаю эту историю, когда слышу вас. Вы невероятно наивны, вы приехали из деревни и думаете поразить всех нас, а сами того не знаете, что ваши мнения далеко не новы. Это взгляды самоучки... Да, Винье был самоучка. Может быть, вам это неизвестно, но он был самоучка. Однажды он впал в размышление над пятном в очищенной сырой картофелине. Вы знаете, конечно, не хуже моего, так как вы деревенский житель, что весной на картофеле иногда появляются лиловые пятна. И Винье был так поражён этим лиловым кружком, что написал о нём целый математический трактат. Затем он принёс этот трактат для прочтения Фернлею и думал, что совершил великое открытие, это Винье думал! "Да, это очень хорошо, -- сказал Фернлей, -- всё, что вы сделали, совершенно верно, вы разрешили задачу. Но, -- сказал старик Фернлей, -- египтяне знали это две тысячи лет назад...". Они знали это две тысячи лет тому назад, ха-ха-ха! Вот этот-то случай я вспоминаю всякий раз, когда слушаю вас. Пожалуйста, не обижайтесь на меня.
-- Нет, я не обижаюсь на вас, -- ответил Кольдевин. -- Но если я вас правильно понял, так мы с вами одного мнения? Я говорю только то, что вам уже известно ранее, без меня, не так ли?
Но Грегерсен тряхнул головой и обернулся к Мильде.
-- Нет, он положительно невозможен! -- сказал он. Потом отпил из своего стакана и опять заговорил с Кольдевином, крича громче, чем было нужно, и наклонившись вперёд:
-- Господи Боже мой, неужто вы не понимаете, что ваши взгляды смехотворны, так может думать только самоучка! Вы думаете, что говорите нечто новое, а для нас это старо, мы это знаем и смеёмся над этим... Фу, я больше не хочу с вами разговаривать.
Грегерсен порывисто встал.
-- Ты заплатишь? -- спросил он Мильде.
-- Да. А ты разве уходишь?
-- Да. Во-первых, мне надо в редакцию, а во-вторых, с меня довольно. Во-вторых, и в-третьих, и в-двенадцатых, с меня довольно этого вздора! Прощайте.
И Грегерсен нетвёрдыми шагами вышел из ресторана и направился в редакцию.
Пробило шесть часов. Трое мужчин, оставшихся за столиком, помолчали некоторое время. Кольдевин поискал пуговиц, чтобы застегнуть пиджак и уходить, но пуговиц не оказалось, и он быстро посмотрел в окно, чтобы отвлечь внимание остальных от своих рук, и сказал:
-- О, да, уже поздно...
Но пиво, должно быть, развязало ему язык, и он снова начал:
-- Это был журналист Грегерсен. Я вполне сочувствую этому человеку.
-- Не очень-то он вас поблагодарит за это сочувствие, -- заметил Мильде.
-- И всё-таки он не может заставить меня отказаться от него. Я думаю о людях, которые сидят в редакциях газет, об этих повседневных тружениках, которые в один месяц делают больше работы, чем иной писатель вымучит из себя за год. Часто у них есть семьи, часто им приходится туго, многих из них судьба жестоко преследует. Когда-то они мечтали о более свободной, яркой жизни, чем сидение в редакции какой-нибудь газеты, где их безыменная работа исчезает без следа и где большинству из них приходится даже прибегать к лести и угодничеству, чтобы сохранить за собой место. Если им приходит в голову удачная мысль, они должны сейчас же, как можно скорее использовать её, сейчас же втиснуть в статью. Статья печатается необработанной, и мысль мгновенно исчезает в пространстве. А что они получают за это? Жалкую, самую ничтожную плату и очень мало радости и удовлетворения. Можно было бы вознаграждать этих людей в соответствии с их заслугами, и никто не потерял бы от этого, наоборот, плоды этого сказались бы в виде свободной и честной газетной литературы. Ничего невозможного в этом нет. А так, как дело обстоит теперь, журналист убивает свою жизнь, не получая надлежащей оценки. Что же является последствием такого положения вещей? Он озлобляется и наглеет. Так как пресса является теперь мировой державой, то он употребляет свою власть на то, чтобы внушить к себе если не любовь, то хоть страх. Власть в его руках, и он пишет даже о вещах, которых не понимает, только для того, чтобы заявить о себе. Он выступает учителем и руководителем в таких областях, относительно которых Бог отказал ему во всяком разумении. Сегодня он покровительствует личному другу, а завтра приковывает к позорному столбу личного врага, как ему заблагорассудится. И вот обстоятельства таковы, что только упрочивают это его жалкое положение. Талантливый журналист должен был бы цениться выше поэта.
В продолжение всей этой речи актёр Норем сидел молча, свесив голову, мигая отяжелевшими веками и вяло, и устало посасывая сигару. Наконец он поднял голову, стукнул пустой кружкой по столу и сказал:
-- Ну, Мильде, если ты действительно собираешься меня угостить, так прикажи подать ещё соды с коньяком.
Подали содовую воду и коньяк.
В эту минуту дверь отворилась, и вошли Иргенс и фрёкен Агата. Они остановились недалеко от двери, взглядом ища столика; Агата не проявляла ни смущения, ни беспокойства. Но, увидя Кольдевина, она быстро шагнула вперёд, улыбаясь, полуоткрыв рот, как бы для того, чтобы крикнуть ему привет, но потом остановилась. Кольдевин пристально смотрел на неё, машинально перебирая оставшиеся пуговицы на пиджаке.
Это продолжалось с минуту.
Иргенс и Агата подошли к столу, поздоровались и сели. Агата протянула Кольдевину руку. Мильде спросил, чего им можно предложить. У него хватит денег на всё, что они ни скажут.
-- Вы пришли слишком поздно, -- сказал он, смеясь. -- Надо бы вам прийти пораньше, Кольдевин отлично занимал нас тут.
Иргенс поднял голову, быстро взглянул на Кольдевина и сказал, закуривая сигару:
-- Я уже имел удовольствие слышать господина Кольдевина один раз раньше, кажется, в Тиволи, С меня достаточно и того раза.
Иргенс плохо скрывал своё неудовольствие. Во второй раз он видел сегодня Кольдевина, он видел его всё время на Трановской улице, перед своей квартирой, он не мог выйти с Агатой, пока не уйдёт этот чёрт. Счастливый случай привёл Гранде, а то он стоял бы там и до сих пор. Да ведь как он стоял? Как страж, телохранитель, не двигаясь с места! Иргенс был в бешенстве, ему стоило больших трудов не допускать Агату к окну. Если бы она только выглянула на улицу, она сейчас же заметила бы Кольдевина. Он даже и не думал скрываться, стоял точно нарочно для того, чтобы его увидели, и держал парочку в осадном положении.
Теперь, после этого деяния, у него был несколько смущённый вид, он беспокойно вертел ручку своей кружки и смотрел в пол. Но вдруг, точно задетый надменными словами Иргенса, он сказал, без всякой связи с предыдущим:
-- Скажите мне одно... Впрочем, я сам скажу: вот, все эти писатели делают из нас, что хотят, и люди даже и не пикнут. Писатель может быть должен двадцать тысяч чистоганом. Что же из этого? Он не может заплатить, вот и всё. Но что, если бы какой-нибудь купец вздумал поступить так? Влезал бы в доверие и забирал бы вино или суконные товары под обманное обещание уплатить? Его просто арестовали бы за обман и объявили бы банкротом. Но писатели, художники, все эти поэтические чудовища, которые, как высокие горы, давят страну под восторженные клики нации, кто же решится поступить с ними так жестоко? Люди только говорят между собой о мошенничестве, смеются и находят, что это чертовски ловкая штука быть должным двадцать тысяч, и хоть бы что!..
Мильде с шумом поставил кружку на стол и сказал:
-- Ну, милейший, мне кажется, пора вам перестать. -- Добродушный художник Мильде, по-видимому, вдруг вышел из терпения. Пока он сидел один с адвокатом и актёром, он не протестовал ни словом и даже забавлялся злобными речами несчастного учителя. Но как только к ним присоединился писатель, он почувствовал себя оскорблённым и стукнул кулаком по столу. Такова уже была замечательная привычка Мильде сражаться, имея за собой поддержку.
Кольдевин посмотрел на него.
-- Вы находите? -- спросил он.
-- Да, я нахожу.
Кольдевин несомненно говорил с расчётом, подразумевая кого-то, направляя слова по определённому адресу, все поняли это. Иргенс покусывал усы.
Но тут заинтересовался и Норем, он понял, что что-то происходит перед его усталыми глазами, вмешался и начал разносить коммерческую мораль. Это самая бесчестная мораль на свете, да, да, надувательство, жидовство, самое заправское жидовство! Разве правильно брать проценты? Не разговаривайте с ним на эту тему, а то он ответит как следует, если уже на то пошло! Хе-хе, коммерческая мораль? Самая бесстыдная мораль на свете!..
Тем временем адвокат через стол разговаривал с Иргенсом и Агатой и рассказывал им, как он встретился с Кольдевином.
-- Я встретил его с час назад в твоих краях, Иргенс, на Трановской улице, и как раз под твоими окнами. Он стоял и смотрел куда-то. Я взял его с собой, неудобно было бы оставить его стоять там...
Глаза Агаты широко раскрылись от испуга, и она тихонько спросила:
-- На Трановской улице? Вы встретили его?.. Послушай, Иргенс, он стоял под твоими окнами.
Она мгновенно почуяла беду. Кольдевин наблюдал её настойчивым взглядом, он устремил глаза прямо на неё и даже старался всячески показать ей, что смотрит именно на неё.
Между тем Норем продолжал приставать со своими нелепыми вопросами:
-- Вот как! Значит, надо понимать так, что весь народ испорчен, женщины и мужчины все окончательно развращены, раз они любят искусство и поэзию? Искусство так и есть искусство, батенька, и не путайтесь вы в это! Хе-хе-хе, мужчины и женщины окончательно развращены!
Кольдевин сейчас же ухватился за этот повод и стал отвечать. Он не обращался к Норему, даже не смотрел на него, но он говорил, очевидно, то, что накипело у него на сердце, говорил в пространство, но как бы обращаясь к определённому лицу. Неправильно утверждать, будто мужчины и женщины окончательно развращены, нет, они просто дошли до известной степени пустоты, вырождаются и мельчают. Новые силы, поднятая новь -- не плодоносный чернозём, а бледный суглинок, и нельзя ждать от этой почвы богатой жатвы. И женщины у нас живут теперь, как то скользя над жизнью, не утомляясь жизнью, но и не внося в неё ничего. Да и как могли бы они внести в неё что-нибудь? Они вспыхивают, как голубые огоньки, пробуют от всего понемножку, и радостей и горестей, и не чувствуют, что лишились своего прежнего значения. Они утратили высшее честолюбие, и сердце их не доставляет им теперь особых страданий. Оно бьётся быстро, но уже не трепещет для одного сильнее, чем для другого. А что сталось с гордым взглядом молодых женщин? Этот взгляд имел большое и важное значение, но теперь его больше не встретишь, женщины с одинаковой благосклонностью взирают и на посредственность и на гения, они восхищаются жалкими стишками и вымученными романами. А было время, когда для того, чтобы покорить их, требовались более великие и гордые дела, об этом можно прочесть в истории Норвегии. Теперь они сильно понизили свои требования, они не могли поступить иначе, потребности их притупились. Наша женщина утратила силу, свежую и милую простоту, благородную страстность, она разучилась радоваться единственному мужчине, её герою, её Богу, стала любопытна, готова идти за первым встречным и всем бросает ласковые взгляды. Любовь для неё не более, как название некогда существовавшего чувства. Она читала о ней, и в своё время она доставляла ей удовольствие, но она не испытала такой любви, от которой сладко подкашиваются колени, её любовь тихонько прошелестела мимо неё, словно слабый, отражённый звук, Но недостатки эти у женщины не аффектация, она действительно превратилась в скелет прежней женщины. Этому ничем не помочь, нужно только стараться удержать потерю в границах. И через много-много поколений настанут опять хорошие времена, всё ведь движется как волна. Но теперь, в настоящую минуту приходится довольствоваться тем, что есть. Только в промышленности, в торговле ещё бьётся полный, сильный и здоровый пульс, торговля живёт сильной, яркой жизнью, поблагодарим её за это! Она принесёт нам обновление.
Но последние слова снова привели Мильде в негодование, он вытащил бумажку в десять крон, бросил её через стол Кольдевину и сказал возмущённо:
-- Вот... вот ваши деньги! Вы помните, я как-то занял у вас десять крон, я забыл об этом. Теперь, надеюсь, вы поняли, что можете уходить.
Кольдевин вдруг покраснел до корней волос, но взял деньги.
-- Нельзя сказать, чтобы вы вежливо благодарили за одолжение, -- сказал он.
-- А разве вам кто-нибудь говорил, что я вежливый человек? Самое главное то, что вы получили свои деньги обратно, и что мы надеемся избавиться от вас.
-- Да, да, благодарю вас, мне нужны деньги, у меня их немного, -- сказал Кольдевин, завёртывая деньги в кусок газетной бумаги.
Уже по самой манере, с какой он прятал эти несчастные десять крон, видно было, насколько он был смущён и как не привык иметь в руках деньги. Но вдруг он взглянул Мильде в лицо и добавил:
-- Впрочем, я не рассчитывал получить с вас когда-нибудь этот долг.
Мильде было вскипел, но тотчас же успокоился. Грубое оскорбление не возмутило его, он проглотил его, пробормотал какой-то ответ и, переменив фронт, заявил, что не имел в виду быть невежливым и готов извиниться, его раздражили, ну, и... словом...
Но пьяный и равнодушный Норем не мог уже сохранить своей обычной серьёзности, он видел только смешное в этой сцене и воскликнул со смехом:
-- Неужто ты и его накрыл, Мильде? Да ты, ей Богу, ухитряешься занимать деньги у всех подряд! Ты прямо неподражаем! Ха-ха-ха, и у него тоже!
Кольдевин встал.
Агата тоже сейчас же поднялась и быстро подошла к нему. Она схватила его за руку в необычайном волнении и стала что-то шептать, потом потащила к окну, всё продолжая шептать. Они сели, поблизости не было никого, и она сказала:
-- Да, да, всё так, как вы говорили. Ведь вы говорили это мне, я поняла, вы правы, правы, правы! Но, вы увидите, всё будет теперь по-другому. Вы сказали, что я не могу, не в силах, но нет, я могу, вы увидите! Я только сейчас поняла всё. Вы сказали мне. Милый Кольдевин, не сердитесь на меня. Я наделала столько глупостей, но...
Она плакала без слёз, всхлипывала, беспомощно сидела на самом кончике стула и говорила, не останавливаясь. Он изредка вставлял слово, кивал, качал головой, когда она впадала в отчаяние, и в смущении называл её просто по имени, Агатой, даже милой Агатой. Она не должна принимать всё, что он говорил, на свой счёт, отнюдь нет. Правда, он думал также и о ней, но он ошибся, и слава Богу! И кроме того, он хотел только предостеречь её. Она молода, а он настолько старше её, он понимает, какой опасности она подвергается. Но она ни в каком случае не должна теперь предаваться печали из-за этого.
Они продолжали разговаривать. Иргенс выказывал нетерпение, он встал, потянулся и зевнул, показывая этим, что хочет уходить, но вдруг что-то вспомнил и быстро направился к буфету. Там он попросил жареного кофе, которого ему отсыпали в бумажный фунтик.
Мильде потребовал счёт, щедро расплатился и тоже поднялся. Он простился с сидевшими за столом и ушёл. Минуту спустя, как раз под окнами "Гранда", он остановил какую-то даму, они вместе свернули в боковую улицу. На даме было длинное боа, развевавшееся позади неё от ветра и порою касавшееся руки Мильде. Потом они скрылись из виду.
А Кольдевин и Агата всё продолжали сидеть на прежнем месте.
-- Проводите меня домой, -- сказала она. -- Подождите минутку, я только...
Она подошла к столику Иргенса и взяла свою накидку со стула.
-- Вы уходите? -- спросил он, с изумлением глядя на неё.
-- Да. Нет, нет, я больше не хочу этого. Спасибо за сегодняшний день.
-- Чего вы больше не хотите? Можно вас проводить домой.
-- Нет. И я, вообще, больше не хочу, ни завтра, ни после. Нет, конец, довольно!
Она протянула Иргенсу руку и ещё раз безразличным тоном поблагодарила за сегодняшний день, она всё время смотрела на Кольдевина и досадовала, что её задерживают,
-- Помните, что вы обещали завтра, -- сказал Иргенс.