XLV
Он вышел на улицу и отправился в новое свое жилище. Освободившись от ненавистных лиц, не терзаясь более шепотом, криком и хохотом бездушных тварей, он погрузился в крепкую думу, шел куда должно, но сам того не зная.
Раны сердца его раскрылись. Чаша страданий его исполнилась последнею малою каплею. "Наташа! Наташа!" – лепетал он, вызывая облегчительные слезы на потускневшие глаза, но и слезы отказывались ему повиноваться. Стесненный настоящим страданием, дух его перенесся в даль темную, минувшую, невозвратную. Ему почудилось, что он находится еще на корабле, перенесшем его из Ниццы в Триест. Его провожал верный друг Алимари, дважды спасший ему жизнь: в первый раз сообщив условное восклицание, по которому всякой масон (а их было очень много во французской армии) должен был непременно подать ему помощь; в другой раз, исторгнув его из бездны отчаяния… Море волновалось. Солнце скрывалось за горизонтом, золотя последними лучами верхи волн морских и исчезая с ними в бездне. Он сидел на скамье, прислонясь к мачте. Алимари стоял подле него и, держась рукою за канат, глядел молча в даль, терявшуюся на западе. Вдруг послышались вопли из каюты. Из нее выбежал спутник их, старичок, ливорнский купец, и бросился к Алимари. "Спасите, избавьте ее", – сказал он ему, задыхаясь. "Кого? Как?" – спросил изумленный Алимари. "Вы медик и человек сострадательный – не откажите в пособии моей бедной Джульетте. Умоляю вас всем, что свято!" – "Он ошибается, приняв меня за медика, – сказал Алимари Кемскому по-русски, – но бессовестно было бы отказать в пособии. Пойдемте со мною, князь!"
Они пошли вслед за трепещущим стариком в женское отделение каюты. Там на койке, спущенной к самому полу, лежала в беспамятстве молодая женщина; смертная бледность покрывала лицо ее, глаза были закрыты, губы шевелились и произносили невнятные звуки, руки сложены были на груди, сильно волновавшейся. Иногда вся она приходила в движение, поднимала руки, как будто прося помощи, и испускала жалобные вопли. Алимари подошел к ней, вперил свои взоры в закрытые глаза ее – она вздрогнула, и вскоре потом улыбка пролетела по ее устам. "Паоло!" – сказала она тихим голосом. "Паоло! – произнес с горестью старик отец ее. – Это имя жениха ее, убитого французами". – "Паоло! – повторила она. – Наконец ты воротился. И как ты здоров, как весел, а я!.." На лице ее изобразилось внутренне движение тоски. Алимари наклонился к ней, разогнул ее руки, опустил их вдоль тела и начал водить своими руками по лицу ее, потом, расширяя мало-помалу круги, делаемые руками, опускал их к предсердию. Страдалица поутихла. На лице ее водворилось спокойствие, и она через несколько секунд спросила: "Кто ты, светлый утешитель? Лицо твое мне знакомо. Благодарю тебя, но ты не Паоло. Он скрылся опять. Его увели – увели на смерть!" На лице опять появились признаки страдания и тоски. Алимари повторил прежние движения руками, и она вновь затихла.
"Это чудесные действия ясновидения! – сказал он тихо Кемскому по-русски. – Подойдите сюда". Не отнимая левой руки от предсердия больной, он правою взял за руку князя. "И это не он! – сказала больная. – Но этот печален, грустен; утешься, друг мой! Видишь ли – там, там, откуда восходит солнце, откуда веет прохладный ветер, там она, видишь, вот она – в черной мантии, на коленях. Не плачь, сестра моя! Он жив, а мой Паоло! Видишь ли, друг мой: вот она! Она молится богу – счастливая! Пред нею – не распятие – нет! – лик пречистой девы, одетый золотом и блестящими камнями. Вижу, вижу: утешительница небесная лучом отрады проникает в грустное, томное сердце. Она увидела ее, увидела своего ангела небесного: вот летит на крыльях серафима. "Не плачь, маменька!" Но нет! Нет! – вскричала она вдруг диким голосом. – Нет Паоло! Они его ведут, они убьют его!"
Жестокие судороги исказили прекрасное лицо. Алимари, опустив руку Кемского, начал опять водить по лицу и по груди несчастной. Она умолкла, успокоилась и, как казалось, крепко заснула. Ее оставили. Явление это произвело сильное впечатление в Кемском. Незнакомка угадала сон, который преследовал его несколько ночей сряду, с тех пор как он сел на корабль. Ему грезились и черная женщина, и в то же время Наташа. И прежде того казалось ему, что он в чертах Наташи находит какое-то сходство с чертами лица видения, и это сходство влекло его к ней с непонятною силою. Но теперь, по утрате любезной, лишь только он стал приходить в себя после долговременного оцепенения – эти два лика слились в один. С тех пор и во сне и наяву чудилась ему всегдашняя мечта его, принявшая лицо и выражение Наташи – выражение тоски, уныния, изредка сменяемых мимолетною улыбкою, проблеском поднятых к небу глаз, в которых выражалось: люби, верь и надейся! Прежде того, в лета молодости и выспренних порывов, эта мечта его тревожила, наводила на него уныние, но потом, по утрате всего, что ему было дорого и мило в этом свете, сделалась неотлучною любезною его спутницею, всегдашнею подругою и утешительницею. Закрывал ли он глаза для отдохновения после тягостных трудов – первым видением его была Наташа, в черном платье, с печальною на устах улыбкою. Просыпался ли – мечта сновидения та же, все та же, улетала, и впросонье казалось ему, будто действительная Наташа подходит к его постеле, нежною рукою приподнимает его голову, другою отгоняет мрачные думы от его чела. "Наташа!" – проговорит он тихо и сим словом, как воззванием к заступнице своей у небесного престола, начнет утреннюю молитву. Но эта светлая тень, эта посланница с того света чуждалась душной атмосферы людских пороков, улетала от ядовитого дыхания злобы, коварства и нечестия. Так, во время пребывания его на Кавказе неразлучная подруга стала являться к нему реже, с тех пор как Вестри познакомился с князем, и перестала посещать его вовсе, когда коварный предатель поселился в доме. Она явилась к нему, лишь только он, измученный, растерзанный, отчаянный, смежил глаза в ауле чеченском, и с тех пор его не оставляла. По мере приближения к Петербургу она показывалась ему реже и реже, а по прибытии в столицу вовсе его покинула.
– Наташа! – призывал он ее слабым голосом, идя домой из мрачного вертепа, гнездилища его злодеев. – Наташа! И ты меня оставила! Или уже мне пора переселиться к тебе… туда!..
Он не помнил сам, как пришел в новое свое жилище. Верный Силантьев ожидал его в зале. Кемский, погруженный в глубокую, тяжелую думу, не замечал, что зала была убрана чисто, опрятно, что на стенах висели картины и эстампы в симметрическом порядке. Силантьев, привыкший в течение многих лет к странностям своего господина, не тревожил его ни докладами, ни вопросами: ему были известны те дни, те часы, в которые князь ходил, как мертвый между живыми; встревожить, испугать его в это время значило положить на несколько дней в постель.
Кемский вошел в спальню и, обратив глаза к образу, пред которым теплилась тусклая лампада, мысленно прочел молитву, перекрестился и лег в постелю. Не сон, а какое-то болезненное забвение смежило его вежди: он чувствовал, что не спит, а между тем видел пред собою мечты небывалые и несбыточные. Чрез несколько времени и эти легкие сновидения отлетели; он открыл глаза. Лампада пред образом пылала ярче обыкновенного. В одном углу комнаты сидела Наташа во всегдашнем своем черном платье, облокотясь на стол, и томными глазами, в которых выражались и нежность и грусть, и воспоминание и надежда, смотрела в другой угол, темный, недосягаемый свету лампады. Вдруг и эта сторона стала проясняться: мало-помалу явился там лик младенца, в белой сорочке, опоясанной голубою лентою. Младенец, прекрасный, миловидный, сидел на подушке и с детскою улыбкою нетерпения протягивал руки к Наташе, как бы говоря ей: возьми меня! Кемский обратил глаза к ней, ее уж не было; посмотрел опять на младенца – лик его тонул во мраке. Лампада тухла, тухла – и вдруг погасла. Колокол прогудел три часа.
Это видение долго носилось в воображении Кемского: он не знал, наяву ли это было или во сне, только последнее явление – явление младенца, померкновение лампады и звон колокола, казалось ему, были не сонными мечтаниями. Милые образы кружились во мраке вокруг страдальца и под утро навеяли на него сон тихий и крепительный.
Он проснулся поздно. Зимние лучи солнца проникали сквозь алые занавески и обливали нежным цветом белые стены комнаты. Припоминая мечты протекшей ночи, стараясь оживить их в своем воображении, Кемский открыл глаза – и что ж? На белой стене, игравшей розовыми отливами, представился ему лик младенца, виденный им ночью. Он протирал глаза; нет, это не мечта, это представляется наяву. Рассмотрев внимательно, он увидел, что это было живописное изображение прекрасного дитяти, в естественную величину, без рамы, висевшее на стене над письменным его столом, растолковал себе причину ночного видения и догадался, что эта прекрасная картина повешена Бериловым. Другую противоположную сторону стены занимал ландшафт его родины. Такое нежное внимание простодушного Берилова глубоко врезалось в душу князя. Артист был тот же, что и за двадцать лет пред сим: беспечный, равнодушный, даже бестолковый в делах жизни обыкновенной, прозаической, он чуял самые тихие звуки струн сердца человеческого и находил им отзыв в своем сердце – и этот путь шел в сердце его прямо, а не головою. Под сельским видом повесил он собственный свой портрет, с подписью, своего же сочинения: "Князю из людей, человеку из князей – благодарный до гроба Андрей Берилов".
Кемский со слезами умиления бросился на шею Берилову, вошедшему в его комнату. Артист был вне себя от восхищения, что угодил своему другу.
– Но что это за прелестное лицо, это не смертная – это ангел! – сказал Кемский, указывая на изображение младенца. – Скажите, где подлинник этой картины! Или она родилась в вашем воображении?
– Нет-с, ваше сиятельство, – пробормотал Берилов в смущении, – это так, ничего-с, то есть, это не выдумка, это дочь моя.
– Дочь ваша? – спросил Кемский. – Дочь ваша?
Берилов покраснел, замялся, потупил глаза и не отвечал. Кемский, догадываясь, что в этом скрывается какая-нибудь тайна, заставляющая краснеть Берилова, перестал спрашивать, но не мог растолковать себе этой странности. Сколько было ему известно, Берилов никогда не был женат. Но поэтому-то и должен он был щадить его вопросами о дочери. Минута недоумения быстро пролетела.
Кемский жил тихо и спокойно, ходил утром по делам и, пришедши домой после скромного обеда, занимался книгами, приведением в порядок своих записок и мечтами. Берилова видал он редко. Вначале обедывали они вместе, но это продолжалось не более недели. Берилов никогда не приходил к обеду вовремя: иногда являлся часу в одиннадцатом утра и спрашивал: "Вы еще не кушали, князь?" Но чаще всего пропускал надлежащее время и приходил обедать, когда другие сбирались ужинать или спать. Кемский сносил это терпеливо: он не был педантски привязан к маятнику и циферблату, но Берилов сам догадался, что такое расстройство должно быть неприятно человеку немолодому и нездоровому, да и он, опаздывая приходом домой, беспокоя князя, крайне совестился, сердился на себя, божился, что с завтрашнего числа сделается порядочным, и завтра отлагал исправление до послезавтра. Однажды он со слезами просил князя уволить его от своего стола, просил дать ему прежнюю свободу, дозволить ему есть и спать, где, как и когда захочется. Князь без всякого противоречия согласился на это, и Берилов начал бродить куда глаза глядят, начал пропадать на несколько недель. И как это ему сделалось легко! Дом его стерегут, комнату чистят и метут. Воротится к своим пенатам, и все пойдет по-прежнему.
Первым вестником его возвращения был обыкновенно крик Акулины Никитичны, сначала бранный, а потом ласковый, пробивавшийся сквозь заколоченную дверь. Затем Берилов являлся к князю.
– Здравствуй, Андрей Федорович! Где побывал?
– В Нарве, в Гатчине, в Кронштадте, в Выборге, в Новегороде, – отвечал артист и вынимал из портфеля свои этюды.
Князь разглядывал, критиковал, спорил. Берилов принимался исправлять эскизы – и чрез несколько дней исчезал опять. Потом опять являлся и начинал городскую жизнь бранью с Акулиною Никитичною; но эти побранки, в которых Кемский невольно участвовал слухом, были майским днем в сравнении с сентябрьскими бурями света, от которых князь укрылся. Он был привязан к живописцу какою-то непостижимою силой. Увидев его у Вышатина в первый раз после разлуки, он почувствовал неизъяснимую в сердце отраду: ему казалось, что встретился с давно потерянным другом, с пришельцем с того света. "И это не удивительно, – думал он, перебирая в мыслях свои впечатления, – никто не знал ее так коротко, как Берилов; никто из тех, кого вижу ныне, не помнит ее ангельского взгляда, ее божественной души! И с какою пощадою он упоминает о ней в беседах со мною! Если б мне должно было из всех известных мне людей избрать в друзья одного, я избрал бы этого простодушного сына природы, в котором чувство изящного, истинного, великого и бессмертного таится, как неоцененный алмаз, искра луча солнечного, в дикой оболочке".