IX

СКАЗКА. ОСВОБОЖДЕНИЕ

- Жил, братцы вы мои (заговорил Фуфаев), жил-поживал на белом свете сермяжник один, мужик по-нашему; звали его Тюря - такое прозвище было; имел он капитал не то чтоб малый, капитал был дюжий: ребятишек дюжину да бабу-жену лихую! Мелочи вот только никогда у него не важивалось: значит, то-есть, не было хлебушка, капустки, репки и всякой там другой потребы, что этот вот кошель набивают (присовокупил Фуфаев, хлопая себя по животу), ничего этого не было. Да ну их, куда бы ни шло! нипочем было ему ходить с пустым брюхом: привык сызмаленьку!

Главная причина, женой пуще обижался; он слово - она десять; он два слова - она его за волосы, за виски да оземь!.. Так колотила, братцы, - ходит, бывало. Тюря весь синий, совсем синий человек ходит… в один синяк всего избивала, проклятая!.. Ну, хорошо… Вот приходит раз так-то время весеннее, подул ветер утренний, запели пташки-малиновки… Взял Тюря последнюю корку хлеба, которая была, взял, сунул за пазуху и пошел в поле; время такое к самой пахоте приспело. Ладно. Пашет он час, пашет другой, поесть захотелось. "Нет, - говорит, так, примерно, сам с собой разговор ведет, - нет, обожду, говорит; поем, как пуще проголодаюсь!" Взял, положил корку на межу и пошел опять к сохе ко своей; пошел к сохе, а сам и не видит, что на меже-то на той творится, где корку-то оставил; отколь ни возьмись прыснул чорт, облапил корку, взял, да под куст и схоронился… Любо ему, анафеме, поглядеть, как человек голодать станет!.. Ладно. Вот приходит Тюря к меже, хвать-похвать, искать-поискать - нет корки! индо страх взял, за кожей подирает, в глазах митусит, шапчонка какая была на ем, и та набекрень… Ну, стал пооперяться. "Чтой-то за диво,

- сам с собою опять разговор повел, - никого, кажись, не было, а корку стибрили!..

А ну, говорит, на здоровье ему!" Сотворил молитву, перекрестился и поехал домой. А чорт тем временем в ад шаркнул рассказывать про все дела свои; рассказал, где рыскал, примерно, что видел, не забыл упомянуть сатане об мужиковой корке, а сам, анафема, так вот и заливается, грохочет - оченно, значит, забавляется. Как крикнет набольший сатана, даже стеклы в аду задрожали: "Чего ты, кричит, дьявольское отродье, потешаешься? молчать, говорит; рассказывай толком: что, говорит, мужик сказал, как ты хлеб-то у него отнял?" Так и так, говорит, сказал: "а ну ему, говорит, на здоровье!" - "Ах вы, пострелы! - закричал опять набольший чорт (осерчал добре):

- вот все вы так, кричит, натворите дел без толку безо всякого, а я за вас потом отвечать должон. Лети, кричит, лети на землю скорей к мужику тому и сослужи ему чем ни на есть!" Отправился малый чорт на землю, согнулся в три погибели, прикинулся смирячком таким, пришел к Тюре и просится в батраки. "Где мне нанимать! - говорит Тюря:-вишь, сам голодаю!"- "Ничего, - молвил бес, - будем голодать вместе; платы, говорит, не полагается - не надо; служил я за плату, говорит, а сам, вишь, в заплатах; по-моему, все одно: есть копейка, нет ее - все единственно", говорит. Стал жить чорт у Тюри; пашет он ниву, дивуется мужик: навозу на лопату взять нечего, а он унавозил все поле; хлеб растет, словно лес какой; колос пошел, почитай, с самого корня! Ну, стал это маненько словно оправляться

Тюря; хлеба стало вдосталь, и жена словно присмирела… знамо, с сытого-то брюха!

Вот чорт и говорит раз Тюре: "слышь, говорит, хлеба у нас с залишком; чем его так держать, давай, говорит, засеем болото". Тюря в надежде был, что такой батрак нанялся, не стал перечить. Выехали на болото; пашет чорт болото, а оно так и сохнет под сохою; взборонил, засеял, а жара не унимается - хлеб растет словно на степной пашне. Сначатия-то больно смеялись соседи: "и то, мол, и се"; а как видят, жара не унимается, хлеб на болоте вырос лесом, стали себя попрекать, зачем, дескать, не придумали прежде… на ту же статью норовили… Убрал Тюря хлеб, разбогател пуще прежнего. Жена не токма бить, стала к нему ластиться; а он ей ноне коты, завтра платок врозь концы, послезавтра калач: пуще задобривает, чтоб смирней была.

Приходит опять весна, мужики кинулись на болото, а чорт тащит Тюрю на горы. "Не замай, оставь!" говорит. Тюря опять перечить не стал. Погодили недельку-другую, подули ветры сиверные, полили дожди ливмя: на полях лужи, на болотах потоп; батрак, сиречь чорт, зачал пахать пески да горы; вспахал и засеял. Дожди не перестают, ветры не унимаются; на полях всходы плохи, в болотах пропало зерно - у

Тюри хлеб родился на диковинку, девать некуда! Вот и думает чорт, сам про себя так-то мерекает: "за корку, что стибрил тогда у Тюри, отслужил я ему на порядках; надо, говорит, ему всучить бы волчка теперича! Служба службой, бес бесом", говорит.

Вот раз сидят оба на завалинке; чорт и говорит: "придумал я, слышь, затею: хлеба у тебя в достатке; сварим-ка, говорит, пивца!" - "Ладно, - говорит Тюря (простой такой был), - служил ты верно, перечить не хочу; делай, как поводится!" Принялся чорт за новую работу; затирал брагу, подхмеливал, гнал, перегонял, умудрялся всякими бесовскими манерами; к утру приносит Тюре: "на, говорит, попробуй!" а у самого рожа-то так на сторону и лезет, насмехается над мужиком; хлебнул Тюря:

"у-ва! горько!.."

Тут Фуфаев поднес штоф к собственным губам, щелкнул языком, наклонил голову и стал прислушиваться к звонкому храпенью Верстана и дяди Мизгиря; ему показалось, как будто храпел и Балдай.

- Ребята! да вы никак все заснули? - вымолвил он.

- Они все спят, а я ничего… Рассказывай знай, рассказывай! - проговорил нижегородец, распяливая глаза, которые начали часто уж что-то прищуриваться; впрочем, в сарае было так темно, что все равно можно было сидеть с закрытыми глазами.

- Никак и мальчик-то заснул, наследник-то мой?.. Эй, Балдай, спишь? - крикнул Фуфаев, поворачиваясь в ту сторону.

- А?.. Нет… я… ничего… добре уж оченно любопытно… добре… - сонливо провертел языком рябой Балдай.

- Рассказывай знай, рассказывай! - повторил нижегородец.

- Ну вот, братец ты мой (начал снова Фуфаев, приседая на корточки), как попробовал Тюря этой горькухи-то, что чорт сварил, больно она ему не понравилась, даже плевать начал. "Ничего, - говорит чорт: - и пиво горько, и соль солена; пей, ешь кисло да солоно, говорит, на том свете не сгниешь! Чего ты опасаешься? Это так только спервака не по скусу; тот же ведь хлеб, только пожиже, говорит; качай, говорит, почин дороже денег!" Стал его так-то присударивать; знамо, чорт на свое тянет, подольщается. Взял Тюря посудинку, опять хлебнул: "Ништо, говорит, горька-то горька, а ништо!" - "А хвати-ка еще!" - пристал опять чорт. Хватили вместе.

"Словно как и не горька", - говорит Тюря. "То-то не горька! Оно так тебе спервака показалось; знатное дело, братец ты мой, - говорит чорт: - а ну-кась еще!" Опять тяпнули по чарке. "Нет, не горька, - говорит Тюря, - право слово не горька!" - "И по-моему не горька, - молвил чорт: - так индо горло смазывает, по животику расходится да по косточкам!" Тут уж Тюря сам тяпнул, не дожидаючи. "Слышь, хозяин, - заговорил опять чорт: - что тебе задается? ничего не задается - ась?" -

"Сдается, - говорит Тюря, - еще бы хватить маненько!" - "И то дело; качай во здравие!" Качай да качай, только и разговору было. "Стой, - кричит опять чорт: - слышь, хозяин, что тебе задается? ничего не задается?" - "Сдается, - говорит Тюря,

- словно изба кругом пошла… стой, держи! закружит, завертит, проклятая… да еще уйдет, пожалуй… пру… пру… без избы останемся на зиму!.." - "Не замай, не уйдет, - говорит чорт, - она отроду никуда не хаживала; побоится идти по незнакомой дороге!" Лезло им обоим таким манером то то, то другое; повалились оба и заснули.

Проснулись; стал Тюря на голову жалиться: не подымешь никак; чорт опять горькухи принес. "Нет, не по могуте", - говорит Тюря, а сам даже стонет: "не могу", говорит.

"Да ты, братец, разом только; завсегда так водится: клин клином выгонять надыть. Я уж выпил - отлегло!" Послушал мужик, выпил бычком - и то словно отлегло… "А ну-ка, говорит, принеси-ка еще!" Еще выпили - и пошла у них лей-перелей гулянка!

Варят горькуху, пьют, словно в бочку наливают! Жена вступилась было - Тюря ее в ухо; ребятенки пристали - он кого оземь, кого об угол, а сам кричит, горло дерет:

"вари, кричит, вари, батрак, горькуху на весь мир крещеный, на всю деревню; всех, кричит, угощать хочу!" Позвали соседей. Пришли все. Сначатия никто не пьет, там один попробовал, там другой, под конец все втравились, запили знатно - и пошел разгул, такой разгул, что не видано отроду. Андрей песен не певал - запел во всю глотку, схватимшись за оба уха; Влас подтыкал полы за пояс, засучил рукава: "выходи, кричит, выходи - только и жил!" Никита голосит, плачется внуку: "нет-де у меня ни отца, ни матери!" Селифан бьет кулаком в печку: "дорогу, говорит, давай!" Михешка ходит, у всех прощенья просит… То-то была потеха! Плакали, плясали, пели, бились, а под конец все с ног сгорели, повалились и заснули; кто где стоял, тут и повалился!

Чорт был при этом при всем. Вот и ждет он другого утра. Стала у всех голова болеть; стали все жаловаться: "опоил их Тюря бесовским зельем!", а чорт и говорит: "ничего, говорит, ребята, не печалуйся! клин клином выгоняй!" Всем поднес горькухи, и опять все загуляли… Видит это чорт, возьми да каждому на ухо и расскажи, поведай всем, как ее делают, горькуху-то, и пошла она после того, окаянная, гулять по свету по белому…

Фуфаев остановился.

- Эй, земляк! - крикнул он.

Ответа не было. В дальнем углу слышалось только побрякиванье цепи, а кругом раздавалось храпенье, переливавшееся на пять разных ладов..

- Эхва! а я-то тут стараюсь! языком бью, плетни выплетаю! - вымолвил слепой, потряхивая головою. Он допил, остающееся вино и ощупью подобрался к

Пете, подле которого прежде еще выбрал себе место.

- Ну, и этот захрапел! - проворчал Фуфаев, нагибаясь к мальчику, который в самом деле начал храпеть, - ну да этот пущай его спит; ноне день такой выпал сердяге, либо спать, либо плакать! - заключил слепой, укладываясь на голую землю.

Он крякнул и повернулся на другой бок, крякнул опять и снова перевалился, как кадушка, на другую сторону; после этого он крякнул еще раз, но уж не перевертывался, а захрапел еще звончее товарищей.

Но Петя не спал - не до сна ему было: он только прикидывался спящим. С той минуты, как забыли о нем нищие, до настоящей в голове его созрела мысль, которую могли только породить один безграничный страх, одно отчаянье. Он решился бежать, бежать в эту же ночь. Но куда бежать? к кому? что с ним будет, когда убежит? Ни о чем этом он не думал. У него была одна мысль: уйти от Верстана, который, верно, не далее, как завтра, улучив минуту, приведет в исполнение свое страшное намерение.

Минут десять после того, как захрапел Фуфаев, Петя продолжал, однакож, лежать пластом и не трогался с места - так велик был его страх; сердце так в нем и замирало.

Ночь была сырая, но пот прохватывал его насквозь, выступал на лбу и на лице, закрытом ладонями, прижатыми к земле. Наконец, задерживая дыхание, тихо-тихо поднял он голову. Нищие и медвежатники, исчезавшие в непроницаемом мраке, храпели; кроме этих звуков было так тихо, что Петя мог пересчитать число людей по храпенью и дыханью. Он снова стал прислушиваться. Время от времени в дальнем углу брякнет цепь - и только; извне мешался мерный, однообразный шум дождя и хлесканье капель, которые, скатываясь с кровли, падали в лужи.

Петя бережно поднялся на руки и попробовал перевернуться на другой бок. Все храпело попрежнему; это ободрило его; он очень хорошо помнил, где кто расположился: ему легко было пройти к выходу сарая и не задеть никого. Но тут овладевал им страх пуще прежнего; колени его стучали друг о дружку; он должен был прижать грудь руками и открыть рот, чтоб перевести дыхание, которое спиралось в пересыхавшем горле. "Сейчас хватится Верстан, сейчас хватится и крикнет!" - думал он. Петя вспомнил вдруг, что прежде, в Марьинском, живучи дома, когда случалось ему вскидываться со сна, мать подбегала к нему и начинала крестить его… Он торопливо несколько раз сряду перекрестился и пустился бежать со всех ног. Он бежал почти бессознательно; в первые минуты им управлял один инстинкт, одно чувство самосохранения, внушавшие ему удаляться от Андреевского. Сам не замечая этого, выбрался он из лощины и очутился посреди пустынных полей, где шумел только дождь. Но страх, овладевавший им, повидимому, все сильнее и сильнее, по мере того как он удалялся, привязывал крылья к ногам его; он ни на минуту не останавливался.

Не чувствуя тяжести платья, насквозь пропитанного дождем, не чувствуя усталости, он бежал вперед и вперед, сам не зная, как перескакивал межи, дождевые промоины, как перелезал овраги, перемежавшие иногда путь. Усталость скоро, однакож, взяла свое; он остановился и поспешил припасть к земле, хотя в трех шагах можно было пройти мимо и не заметить его. Сердце его билось так сильно, что, казалось, слышалось ему, как стучало оно; но кроме этого звука и шума дождя он ничего не слышал. Он подумал, что рано еще останавливаться: слишком близки нищие; превозмог усталость и снова пошел вперед. Так шел он всю ночь, изредка останавливаясь, чтоб перевести дух.

Утро застало его на возвышенном месте, посреди неоглядных полей, местами покрытых колосившеюся рожью, местами голых или усеянных кустарником. Дождь перестал на минуту; кругом открылось неоглядное пространство; кой-где выглядывали деревушки, белела церковь или темносиним пятном раскидывался лес. Петя не имел никакого определенного плана, кроме того разве, чтоб в случае, если увидит бегущих за ним нищих, броситься тотчас же в реку. Мысли бедного мальчика были так встревожены, что он не задавал себе даже вопроса, что делать ему, если в таком случае не найдется речки под рукою. Речка должна быть - вот и все тут! Он побоялся, однакож, войти в одну из деревень, попадавшихся кой-где на дороге; по соображениям его, Верстан был еще близко: легко можно было натолкнуться на него в жилом месте.

Мысль, что в настоящую минуту Верстан уже пробудился, может, даже ищет его, заставила его забыть усталость; он продолжал подвигаться вперед, снял даже лапти для облегчения ходьбы и сам подивился, как не придумал этого прежде: они смерть его измучили. Пройдя шагов двадцать, Петя вернулся назад и поспешил закопать лапти в землю, чтоб не оставить следа за собою.

К полудню опять зарядил дождь; земля так замесилась после суточного ненастья, что трудно стало двигаться. После каждого шага приходилось вытаскивать ногу из вязкой, глинистой почвы. Петя устал страшно; ноги его подламывались сами собою, грудь болела, и в плечах ныло невыносимо; сверх всего этого, голод начинал томить его. Он вспомнил о двух яйцах, засунутых ему за пазуху Фуфаевым, и вместо них вытащил какие-то две безобразные лепешки, перемешанные с скорлупою. Как ни скудно было такое подкрепление, однакож Петя мысленно поблагодарил Фуфаева и назвал его самым добрым из всех нищих, каких только встречал во время своей бродячей жизни. Неподалеку от того места, где находился теперь Петя, начиналось поле ржи; он решился забраться туда поглубже и отдохнуть. Но едва успел он растянуться на сырой земле, как почувствовал сильный позыв ко сну. Он старался превозмочь себя, но не мог; пока призывал он на помощь все соображения, что безопаснее было бы дождаться ночи, сон овладел им совершенно.

Когда он проснулся, дождь снова перестал, но сумерки заметно начали покрывать дальнюю местность. Из-за поля выглядывал угол леса. Петя решился пройти лес и вступить в первую деревню, которая попадется: может, найдется там какая-нибудь старушка, которая сжалится над ним, даст ему хлебца и позволит отдохнуть. Оживленный такой надеждой, Петя почти бодро вошел в лес. Он шел уж довольно долго, а лес все не кончался; все выше и выше подымались деревья, гуще и гуще разрастались кусты, глушившие мшистые стволы дерев; чаща листьев усиливала мрак и без того уж поздних сумерек; вскоре в лесу совершенно стемнело. Петя думал уже вернуться назад, но позади так же было все темно и глухо; кроме этого, он прошел много по лесу; легко теперь было заблудиться. Страх снова напал на него. В

Марьинском сколько раз приводилось ему ездить в ночную и проводить ночь в лесу; но он ездил тогда не один: их так много тогда ребятишек собиралось; теперь он был один-одинешенек в лесу, да еще в лесу незнакомом! Ему пришли в голову волки, но он стал тотчас же ободрять себя: он взлезет на дерево… Ну, а как медведь?.. Петя перекрестился и вдруг заплакал. Снова послышалось ему, как стучало его сердце, но теперь к этому звуку примешивался не шум дождя - нет, дождя не было, примешивался… (Петя явственно это слышал) примешивался треск веток и шорох в кустах… (ветра также не было). Петя начал снова креститься и, дрожа от страха, замирая душою и сердцем, припал к стволу старого дерева. Все как будто на минуту смолкло… И вдруг он еще явственнее услышал теперь: раздалось неподалеку медленное какое-то шипенье, похожее на тяжелое дыханье приближавшегося человека или зверя… Прошла еще минута, и вдруг что-то страшно загудело в вершинах дерев; раздался страшный треск ломавшихся сотнями ветвей, и что-то тяжелое рухнуло вдруг на землю. Петя не успел прийти в себя, как несколько человек, шагах в пяти от него, проскочили мимо.

- Держи, ребята! вот они, мошенники! Здесь, сюда… тут срубили дерево, тут повалилось. Хватай их! - кричали голоса, которые с дикими перегулами загрохотали по лесу.

Петя не слыхал, что произошло дальше: как только люди пронеслись мимо, он бросился бежать в другую сторону и бежал до тех пор, пока земля не оборвалась под ногами и он не покатился в овраг. Земля была так рыхла и смочена дождем, что он нимало не ушибся, хотя овраг был очень глубок и сам он долго катился. Оправившись от испуга, он встал на ноги и оглянулся вокруг. Голоса совсем пропали; вверху небо было так же почти черно, как верхушки дерев, обступавших окраины пропасти. На дне оврага в вязкой глине, кой-где усеянной камнями, журчал ручей. Петя опустил руку в ручей: в какую сторону бежала вода? Вода все куда-нибудь да приведет, говорили ему; а он устал и проголодался, и ему очень хотелось прийти куда-нибудь поскорее. Петя присел, перевел дух, перекрестился и снова отправился в путь…