II
Речь Бурченко
Солнце спустилось уже к самой зубчатой окраине гор; загорелись, словно залитые золотом, далекие ледники; вечерним холодом повеяло снизу. Прыгая с камня на камень, поднимая красноватые облака пыли, наполняя воздух разнообразным блеянием и ревом, подходили к аулам стада, пасшиеся днем по заросшим сухой травой и горькой полынью каменистым откосам.
Кучи навоза, зажженные у входа в кишлак, мимо которых должен был проходить скот, обкуриваясь таким образом во избежание чумной заразы, распространяли на далекое расстояние едкий дымный запах.
Оживленный говор пошел по кишлаку; со всех сторон потянулся народ к площадке перед саклями Амина-Аллаяра.
Проснулся Бурченко и начал одеваться. Та же женщина, что убрала его лошадь, принесла ему большую чашку с кислым молоком. Жажда морила русского крота, и он, окунув свои усы в густую белую массу, чуть не залпом вытянул всю чашку и отер рот рукавом своей рубахи.
— Собирается народ! — оповестил его Аллаяр, взглянув в саклю.
— Сейчас выйду! — отозвался Бурченко, заглянув на всякий случай в револьверную кобуру: все ли, мол, там в порядке?
Громче и громче становился говор вокруг. Слышалась топотня босых ног и сухой стук по камню кованных, остроконечных каблуков. Лошадь ржала и билась где-то неподалеку. Даже крыша той сакли, где одевался Бурченко, тряслась и вздрагивала под тяжестью взобравшихся на нее таш-огырцев.
«Ну, либо пан, либо пропал! Чем-то окончится этот митинг?» — промелькнуло в голове малоросса.
И он решительно шагнул через порог прямо на яркоосвещенную последними лучами вечернего солнца сборную площадку.
Шум толпы нисколько не стих и не усилился при появлении русского крота, словно его и не заметили. Только все разом взглянули на него, кто прямо, кто искоса, и в этом беглом взгляде отразилось минутное любопытство, тотчас же успокоившееся, как скоро таш-огырцы убедились, что Бурченко — все тот же самый Бурченко, которого они видели в последний раз, и в наружности его не произошло никаких перемен, более или менее могущих обратить их внимание.
— Здравствуйте! Да пошлет вам пр... Что же это они в самом деле?! — озадачился немного малоросс этой холодностью.
— Аман! Аман! Амапсыз! Кудак-кунак! — послышались в говоре толпы отрывистые приветствия.
— Вот я к вам в гости приехал, — начал Бурченко, — да кстати и дело надо сделать вместе с вами!
— Что ж, от дела никто не бежит!
— Дела всякие бывают: дурные и хорошие! — послышались голоса.
— С дурным делом я к вам не пойду: вы меня уж знаете! — возвысил голос Бурченко. — Говорил я об этом с тамыром своим, Аллаяр-баем; он вот вас собрал, чтобы я мог сообщить это дело всем вам разом. Будете слушать — я начну, а нет — так что и толковать: я даром ломать своего языка не стану!
— Что же, говори!
— Кричать очень громко приходится: вас ведь всех не перекричишь. А вы бы призатихли на часик!
— Эй! Вы, там, на крыше, тише! Вам говорят! — прикрикнул Джан-Оглы. — Да будет вам о своей ослице говорить: и после наговоритесь! — обратился он к двум «гальча», громче всех кричавшим и то и дело хватавшим друг друга за обшивки халатов.
— Молча-ать! Тс! — выскочил оборвыш с желтыми белками глаз, тот самый, что провожал Бурченко, и, вооружившись длинной палкой, стал изображать из себя полицейского коваса, гордо поглядывая на толпу и мерно шагая из одного угла площадки в другой.
— Наш-то дивона расходился!
— Дурак-то, дурак! Ха-ха-ха!
— Тс! Тише же, в самом деле!
— Зачем я в горы сюда к вам приехал и что здесь делаю — вы уже хорошо знаете! — говорил Бурченко.
— Знаем! — рявкнул желтоглазый.
— Молчи!
— Теперь ты говоришь, что тавро у ней на левой ляшке и ухо зубцом надрезано... — дошептывал гальча о своей ослице, да вовремя заметил нахмуренные брови самого Амина-Аллаяра и затих, одной мимикой дополняя окончание своей речи.
— Много ваших работали у меня и теперь еще работают; никто не жаловался; всем было хорошо. Все может и дальше так же хорошо пойти, только с небольшой переменой. Вот об этой-то перемене я и приехал говорить с вами. Я до сих пор вам за вашу работу платил деньги. Деньги эти мне давал другой человек; давал он их мне взаймы, потому что верил мне и рассчитывал получить их обратно с хорошим барышом. Ну, дело наше шло хорошо, больше половины сделано; осталось уже немного; барыш был на носу, и мы бы его с тем человеком поровну бы разделили...
— А нам что пришлось бы из этого барыша? — нерешительно выдвинулся молодой парень в синей длиннополой рубахе и в бязевых коротких чембарах, засученных по колено.
— Вам бы ничего не пришлось, потому что вы каждый день получали плату за свою работу. Вы на кость[16] ничего не ставили; барыш бы остался только тому человеку, что деньги свои тратил, да мне, потому что я, главный уста (мастер), заправа всему делу, тоже из одного этого барыша и хлопотал, и работал без жалованья!
— И много бы вам пришлось этого барыша-то? — полюбопытствовал кто-то из задних рядов.
— Полагаю, что на нашу жизнь хватило бы с излишком. Уж, во всяком случае побольше, чем вы все зарабатывали вместе!
— Ишь, вы какие ловкие! А вы с нами бы поделились, — заметил тот же голос.
— Вот за этим-то я и приехал сюда, чтобы предложить вам это. Только нам надо сговориться!
— Что ж, это хорошо!
— Надо прибавки к плате просить: он даст!
— Понимаем, к чему он клонит!
— Еще по ярм-теньга в сутки, и меньше чтоб не ходить!
— Не даст!
— Даст: за тем и приехал. Ты ведь слышал!
— Тише вы, слушайте! — перешептывалось многочисленное собрание.
— Теперь тот человек мне денег больше не дает, а работу кончить надо, вам тоже платить надо, а у меня самого денег нет, — значит, платить нечем!
— Эге! Вон оно что!
— Прогорел, значит!
В толпе послышался полусдерживаемый смех. Бурченко перевел дух. Дело его подходило к самой сути.
— Теперь, если вы будете по-прежнему работать у меня, то, вместо платы, вы разделите между собою весь тот барыш, что получил бы тот богатый человек, что отстал от нашего дела. И тогда на вашу долю придется гораздо больше, чем полтора кокана в сутки. По меньшей мере, каждый принесет домой свой «гамон» набитый деньгами, да навяжет, пожалуй, еще узелки на обоих концах пояса. И все за то только, что вы поработаете еще с месяц, не получая денег. Согласны на это или нет — говори прямо. Всяк, что хочет сказать против этого, говори!
Бурченко замолчал и с лихорадочным нетерпением выжидал ответа. Он не мог рассмотреть выражения лиц своих слушателей, потому что сгустившиеся сумерки рисовали перед ним только темные, движущиеся силуэты. Он заметил только, как несколько из этих фигур стали мало-помалу отходить дальше и уменьшаться в размере; он заметил даже несколько концов от чалм, висящих обыкновенно сзади: ясно было, что обладатели этих чалм повернулись к нему затылком.
У русского крота заворочалось на сердце что-то неловко: он предчувствовал неудачу своей миссии, а с этой неудачей если не полное прекращение, то, по крайней мере, длинный перерыв так успешно начатого дела.
Толпа же, как нарочно, молчала. Трудно было определить, что заключало в себе это гробовое молчание; полное ли пренебрежение и нежелание даже объясняться по поводу «такого дикого предложения русского крота », или же всякий пытался обдумать это предложение, и в таком случае...
— Ты вот нас, кроме денег, еще кормил на свой счет, и — зачем неправду говорить — хорошо кормил; теперь же кормить будешь?
— Нет, уж теперь кормитесь сами, как знаете, за то...
— Обещай хоть кормить, а то пропадет все! — тихонько шепнул на ухо Бурченко подошедший сзади Амин-Аллаяр. — Другой и шел к тебе больше из-за плова с бараниной, чем из-за денег!
— Ну, насчет корма, пожалуй, еще особо переговорим! — поправился Бурченко.
— А скажи ты нам, только, смотри, правду говори! — громко возвысился резкий голос справа.
Бурченко насторожил уши.
— Отчего тот человек деньги перестал давать? Может, увидал, что из всего-то дела проку не будет, и порешил лучше потерять то, что уже потрачено, чем еще больше вертеть дыру в своем кармане?
— Что ж я, по-вашему, совсем дурак, что ли? Вы же меня все умным человеком называли прежде! — уклонился от прямого ответа Бурченко.
Он не хотел раскрывать настоящей причины: она была слишком сложна, по его мнению, чтобы ее могли усвоить себе слушатели, а ко всему, что только останется непонятным, они, само собой, отнесутся с сомнением, чтобы не сказать больше — с полным недоверием.
— Нет, ты не дурак, этого никто не говорит, — дребезжал все тот же голос, — ты умный...
— Так как же это могло случиться, что я, который начал дело и всем им орудую, не увидал бы этого прежде? Я бы прежде его бросил, если б оно было невыгодно!
— Так-то так, так отчего же?
— Умер тот человек, вот и все! — отрезал Бурченко.
Он решился на этот категорический ответ. Ведь все равно: Лопатин, действительно, умер для их дела, — значит, малоросс вовсе не уклонился от истины.
Снова молчание воцарилось в толпе; кто-то даже присвистнул. Две или три груди протяжно вздохнули, с приличным этому печальному известию оттенком во вздохе.
— А ну, пошлет ему Аллах на том свете всего, что он заслужил хорошего на этом! — пробормотал Джан-Оглы.
Только совершенно наступившая темнота не позволила Бурченко заметить, что едва ли только треть всех слушателей осталась на месте; большинство разошлось по домам. Трудно было придумать более красноречивый ответ на предложение русского крота, как это молчаливое удаление.
— Так на чем же мы порешим, говорите? Ну, говори хоть ты первый!
Бурченко обратился в ту сторону, где слышался знакомый голос, задавший последний вопрос.
— Погоди до завтра! — отвечал за того Амин Аллаяр. — «Всякое дело яснее, когда на него светит солнце»; что мы тут впотьмах толковать будем? Они выслушали тебя, ну, и довольно пока. Теперь вот спать пойдут. Бабы-то их по саклям, думаю, уже заждались. Может, им Аллах во сне настоящий совет пошлет. Подожди до завтра!
— Подожди до завтра! — повторил за Аллаяром его подголосок Джан-Оглы.
— Прощай пока, спи спокойно! Завтра, может, и порешим на чем-нибудь. Прощай! — послышались голоса.
— До завтра, так до завтра! — согласился Бурченко.
Толпа начала расходиться.
***
Не прошло и часу после того, как разошлись по своим домам таш-огырцы, как весь кишлак затих, погруженный в глубокий сон. Погасли последние огни, чуть-чуть мерцавшие в горном тумане, и только вершины гор выплывали из этого тумана скалистыми островами да ближе виднелись темные, конусообразные силуэты расположенных на крышах куч клевера, джугарры и рогатые вязанки корявого топлива.
Душно было в сакле, да и не спалось к тому же. Бурченко выбрался на свежий воздух, влез по приставленной к стене сломанной арбе на одну из крыш и уселся на клеверной куче.
Весь аул виден был ему, как на ладони, только последние, крайние сакли расплывались как-то в тумане. Так же пропадала и светлая полоска кремнистой дороги. С легким треском вылетали из черного, закопченного дымового отверстия искорки; должно быть, там не совсем еще погас огонь под таганом, и тлели уголья, раздуваемые струей врывавшегося сквозь дверную щель ночного ветра. Вот его рыжий прядет ушами и чешет зубами в подстриженной холке своего серого соседа. Вот какой-то старик с длинной седой бородой тоже взобрался на крышу, столбом стал на самом краю, протянул сухие руки к востоку и медленно опустился на колени. Серая кошка, не слышно ступая, крадучись, шмыгнула по самому гребню стены.
«Как далеко слышно в горах тихой ночью! Раз-два, раз-два — ведь это там, внизу, за Шайтан-Каиком! Нет, это только отдается, а топочут лошади совсем не в той стороне, а напротив. Это, должно быть, едут по Каракол-ущелью. Только кого же это нелегкая несет по горам в такую пору? — прислушивался Бурченко. — Что ж, дороги в горах никому не заказаны, значит, им надо, коли едут. А ну, как?..»
Чуть заметная полоска утренней зари скользнула по вершинам, и заискрились по ледникам серебристые блестки. Холщовая рубаха отсырела на тумане; совсем мокрые стали снопы; утренний холод пробежал по всем жилам. Поежился малоросс и стал потихоньку спускаться с крыши.
«Что хорошего принесет мне день?» — подумал он и заснул с этой мыслью, завернувшись с головой в свое байковое одеяло-попону.