XVIII
Над многострадальной Белоруссией низко, почти запутавшись в остроконечных верхушках елей, висит багровый серп луны. Большая гроза прошла по лесам Белоруссии: Наливоцкой, Ивенецкой и Беловежской пущам, по Щепковскому, Козловскому, Перуновскому, Усакинскому и другим урочищам, служившим надёжным местом для партизанских становищ. Не по одним лесам прошла эта гроза. Прошла она также по городам и вёснам.
Деревня Борки — одна из самых больших и наиболее красивых деревень Могилёвской области. Стоит ома на полноводной реке Друть, окруженная лесами. В дни майской блокады фашистские варвары, ворвавшись в деревню, устроили там охоту на жителей. Из автоматов и пистолетов они убивали старых и малых.
— Паны, паны! — вопила истошным голосом старуха. — Не убивайте дочку мою, пощадите, паны! Ратуйте, люди добрые!
Тысячу восемьсот человек убили в этот день фашисты в деревне Борки. Только восемь человек каким‑то чудом спаслись от смерти. Теперь они живут в шалашах в глухих дебрях Наливоцкой пущи на небольшом островке среди бурелома и валежника.
Женщина сорока—сорока пяти лет с седыми неуб–равными волосами и блуждающим взором помешанной сидит среди партизан–макеевцев, рассказывая им страш ную быль. Это Авдотья Ивановна Грицевич, жительница деревни К. апуцевичй, Старобинского района, Минской области. Блуждая «як скаженная», пришла она в лагерь макеевцев. Теперь она рассказывает, как тёплой майской ночью немецкие фашисты ворвались в их деревню. 460 человек загнали они в большой колхозный сарай, облили его керосином и подожгли. Народ, объятый ужасом, выломал ворота, хотел бежать, но был встречен пулемётным огнём. Она, уже раненая, была придавлена трупами. Немцы, подпалив со всех сторон село, утром ушли. Женщина с трудом вылезла из‑под трупов своих односельчан. Погибла вся её семья: муж Семён Дмитриевич, двадцатилетняя дочь Маня, семнадцатилетняя Ева и пятилетняя Аня.
Рассказав это, женщина смолкла. Она не плакала, не царапала себе лицо. С седыми распущенными волосами сидела перед пылающим костром, уставив в него свой безумный взгляд. Партизаны предлагали ей есть, но она ничего не брала. Неподвижными глазами смотрела на пылающий костёр, словно что вспоминала, словно что старалась увидеть в этих игривых красных языках, пожравших её родное село, родную семью, её радости.
— Иди, отдохни, тётя, — предложили ей партизаны и, взяв под руки, увели: в один из шалашей лубочного города. Макей, освещённый пылающим пламенем костра, с потухшей трубкой в зубах, стоял у дерева. Он был задумчив. Стиснув зубы так, что трубочка хрустнула, Макей прямой, как столб, отошёл от костра. Тут ему попался комиссар, спешивший в пульвзвод для проведения политбеседы. Они вместе пошли туда.
Беседа комиссара была яркой, насыщенной фактами о фашистских зверствах, о нашей борьбе с этими людоедами.
После комиссара выступил Макей.
— Вас комиссар чему учит? — обратился он к пулемётчикам. — Учит ненависти. Вы крепко дрались под Дручанами, под Развадами, Рудней, Березовым Болотом, станцией Прибор. Вы спустили под откос около тридцати вражеских поездрв с живой силой и техникой брага, разрушили много мостов, шоссейных дорог, побили много фашистских оккупантов. Но этого егцё ма ло. Мало, говорю! Не щадя своей силы и самой жизни, вы должны бить врага, этого лютого зверя. Вот мы скоро пойдём в самое пекло, в самое логово этого зверя, не побоитесь?
— Нет, товарищ командир, не побоимся! — раздалось в ответ со всех сторон.
При тусклом пламени сальной свечи видны были суровые лица, пылающие гневной решимостью глаза. «Да, .эти люди пойдут на всё. До конца», — подумал Макей.
Рано утром следующего дня к Макею пришёл Свиягин. Макей уже сидел за столом и что‑то писал. Обернулся на скрип двери. Улыбка появилась на рябом лице:
— Что скажешь, журналист? А я вот путь-дорогу рисую, — сообщил Макей.
— Далеко?
— Хоть ты и журналист, а и тебе нельзя пока знать.
Свиягин подал потрепанный и порванный листок бумаги.
— Это письмо Михась Гулеев получил. Дядя, что ли, ему пишет.
С первых строк у Макея в глазах зарябило.
— Думаю поместить в журнал, — сказал Свиягин. — А кроме того, листовку выпустить бы надо. Прямо, как есть.
— Добро, — согласился Макей, подумав. — С комиссаром говорил?
— Он тоже говорит, что надо. Вот только машинки нет. Жаль погибла.
— От руки. Этак будет ещё ловчее. Больше теплоты, естественнее.
К вечеру было написано сто экземпляров следующего письма:
«Из деревни Збошен, Кировского района, Могилёвской области.
Здравствуй, Михась! Поклон тебе последний принесли твои родители. А теперь их уже и ветер разнёс по белу свету. Деревню нашу Збошен фашисты спалили, домов более ста. Мужчин заперли в сарае, а женщин в клубе. Потом всё это запалили, прямо с народом. Несколько мужчин спаслись из огня. Но их убили из автоматов. Я был в лесу и всё оттуда видел. Женщины сгорели со своими детьми. Что было крику только! Сгорела и наша тётка Марфа Курмелева с детьми и Юрик с ней. А муж её, Дмитрий Сергеевич, в Красной Армии, и не знает ничего. Придёт к пустому месту. И родители его сгорели и сестрёнка. Одна женщина выпрыгнула и окно и крикнула: «Придёт и на вас погибель». Не узнал я её. Немцы её пристрелили и опять в огонь кинули. Так что ты, Михась, воюй крепко. А я тоже не сплю. Кое-что делаю. Писать об этом не буду. Только знай, Михась, немецким фашистам и от меня влетает на орехи».
Это письмо разошлось по всей округе. Оно сыграло громадную роль в усилении дальнейшей борьбы с оккупантами.
Всю весну и лето партизаны вели борьбу с немцами и их холуями. Большие бои были под Новым Юзином, в Грибовой Слободе, в Шмаках. Отовсюду партизаны изгоняли врагов и с помощью населения жали хлеб, молотили его и увозили в свою зону. В деревне Долгое, под самым носом Чичевичского гарнизона, макеевцы также приступили к уборке ржи. Все женщины и девушки этой деревни с радостью откликнулись на призыв партизан. В течение трех дней рожь, принадлежавшая полицейским и бургомистру, была сжата и свезена в лес.
— В эти дни на железной дороге при выполнении боеврго задания, во время завязавшейся перестрелки между немцами и партизанами, был убит Гарпун. Говорят, что во время боя он дрался храбро. Он, кажется, сам искал пулю. Никто в отряде не пожалел о его смерти.
После майской блокады Макей уделял большое внимание охране отряда. Кроме часовых, выделялся наряд дозорных, которые ходили от поста к посту. В одну из тёмных, безлунных ночей в дозоре были Миценко и Елозин. Бесшумно продвигались они по известной только им лесной тропе. Вдруг Елозин, схватив за рукав товарища, замер на месте.
— Тс! Слышишь?
Чуткое ухо сибиряка услышало хруст ветки. Оба присели, притаились. Из темноты на них надвигались три человеческие фигуры.
— Стой! Руки вверх! — загремел Елозин, вскидывая автомат, а Миценко для острастки дал поверх голов неизвестных короткую очередь. Те подняли руки. Елозин подошёл к ним и спокойно связал всех за руки.
— Пошли, молодчики, — скомандовал Миценко.
И вот они стоят перед Макеем.
— Ба! — вскричал, усмехаясь, Макей. — Старый знакомый!
Среди двух полицаев стоял Лисковец.
На другой день все трое, как изменники Родины, были расстреляны. Лисковец держался удивительно: ни один мускул не дрогнул на его молодом лице. Он не молил о пощаде, а просто сказал, что «запутался».
В один из ярких августовских дней, когда осень слегка уже коснулась лесов своими жёлтыми красками, в тёмной гущаре сидели Пархомец и Даша.
— Последние дни живём в этом краю. Теперь пойдём на Запад, в Польшу. Вроде как‑то и жаль уходить. Д тебе как, Даша?
— Нам везде будет плохо, — с оттенком грусти ответила девушка, — Зачем это?
— Чего зачем?
— Туда зачем идём? Кругом там чужие.
Пархомец закурил. Синий дымок лёгкими завитушками поплыл в воздухе, цепляясь за трепещущие жёлтые листья осины.
Перед самой войной Пархомец жил в Западной Белоруссии, знает поляков: добрый, приветливый народ.
— Неверно это, Дашок, — начал он горячо. — Простой народ Польши любить нас.
Он улыбнулся и, взяв девушку за плечи, наклонил её к себе. Она доверчиво положила свою голову к нему на плечо и вздохнула. Её чёрные волосы рассыпались и, словно ручейки расплавленной смолы, зазмеились по его зелёной гимнастёрке. Он нагнулся и как‑то снизу заглянул ей в лицо. Солнечный луч света, пробившись сквозь чуть пожелтевшую листву, на миг осветил лицо девушки. «Какая она красивая! Глаза — большие, чёрные. Вот говорят, что чёрные глаза злые…»
— Ты что, Ваня? — смущаясь, спросила девушка, заметив, как пристально изучает он её.
— Красивая ты.
— Даша засмеялась. Сколько уж раз он говорил ей это!
— Ты уже говорил это.
— И без конца буду говорить. Милая! — сказал он шёпотом и, стиснув её, горячо поцеловал в смеющийся пунцовый рот, в котором фарфором блеснули ровные зубы.
— Тс! — сказала она, ласково отталкивая его. — Кто‑то идёт.
Мимо, по узкой лесной тропинке, заложив руки за спину, шёл Макей, — высокий, прямой. В зубах его не было обычной трубки и это так непривычно, что сразу бросилось в глаза. «Словно чего не хватает у него», — подумал каждый. Пархомец и Даша, затаив дыхание, прижались к дереву, загородившись веткой орешника.
Макей увидел парочку. «Кто это? А, Пархомец! Сидите, сидите, не спугну. Воркуют! А где сейчас моя голубка? Сын? Увижу ли?»
Но мысли Макея скоро вернулись к обычным заботам. Тяжёлый и опасный путь впереди. Все ли дойдут до цели? Как довести отряд с наименьшими потерями? Кое–кого придётся оставить: больных, девушек и, конечно, трусов. Столярова и Чупринского брать нельзя — паникёры. Прохоров геройствует, избоченясь в седле, на скаку стреляет в ворои, а по сути дела трус. Ропатинский хоть и земляк, а размазня. Но есть подлинные герои — Миценко, Елозин, Румянцев, Гулеев, Догмарев, Потопейко, группа разведчиков, наконец, коммунисты и комсомольцы. Это — костяк. «Дойдём!» — сказал себе уверенно Макей.
_ Не заметил! — зашептала Даша, переводя дыхание. — Ух!
— И сама чмокнула в щеку Пархомца, словно поздравляя его с чем.
— Какой человек! — мечтательно начал Пархомец. — Ведь груз какой тянет и не жалуется. Какой удар получил и не согнулся. Нельзя, конечно, винить Макеч в разгроме бригады. Это знают все хлопцы и стоят за него горой.
Пархомец вспомнил, что у него сегодня партсобрание. Нужно будет подготовиться.
— Идём, Даша, — сказал он и встал, отряхивая брюки от налипшего сора.
Шли молча. Уж так всегда — перед большой дорогой человеком овладевает непонятная грусть, на сердце отчего‑то становится тоскливо словно от него отрывают что‑то и хочется плакать. Даша стиснула руку юноши.
— Мне хочется плакать, и сама не знаю почему.
Пархомец засмеялся:
— А я знаю почему.
— Почему?
— Глаза у тебя на мокром месте.
Девушка оттолкнула его, надула губы, и, ускорив шаг, пошла вперёд. Пархомец догнал её.
— Не сердись, я пошутил.
Не успели они войти в лагерь, как узнали о большом горе, постигшем их. Новик, Антон Михолап, дед Петро и шесть молодых хлопцев, среди которых был и только что излечившийся от слепоты Серёжа Добрынин мололи на Должанской водяной мельнице рожь Их окружила чцчевичская полиция. Антон Михолап, раненный в руку, вырвался из окружения. Четыре человека были убиты во время завязавшейся перестрелки, а дед Петро, инженер Новик и Сергей Добрынин уведены в плен. Как их взяли, никто не знает. Но жители Чичевпч рассказывали, что у Добрынина была перебита рука и он шёл, сильно хромая. Лино всё разбито, в кровоподтеках и ссадинах. А Новика так изуродовали — не узнать. Дед Петро ранен в голову, борода его была в запекшейся крови и скомкана, но шагал он твёрдо.
— Гордо нёс дед свою голову на плаху, — закончила рассказ женщина.
— Деду! Деду! Родной мой! — запричитала Даша, не стесняясь своих слёз. — Какую муку на старости лет! Милый мой дедушка!
Мария Степановна увела её к себе в санчасть.
— Выпей вот, успокойся.
Воздух наполнился запахом валерианки.
На партсобрании обсуждался план похода на Запад. Споров не было. Всё всем было ясно: идём поднимать мятеж против гитлеризма в самых глубоких тылах противника. Всплыл вопрос о чичевичской полиции, в когтях которой оказались дед Петро, Сергей Добрынин и инженер Новик. Но как ни прикидывали, ничего не получается. Не в обычае советских партизан останавливаться перед трудностями, но здесь они ничего не могли поделать.
— Эх деду, — простонал Макеи, сидя на топчане в своей землянке, — прости внука: сил нет у меня спасти тебя и твоих дружков от лютой смерти.
Дед Петро стоял на табуретке под перекладиной, держа в руках верёвку. Борода его, окровавленная и смятая, раздвинулась в скорбной ухмылке.
— Ну, дос! — сказал он хриплым голосом, надевая сам себе петлю на шею. Бороду прижала верёвка, но он выправил её, и хотел ковылем распустить по широкой груди, но под рукой почувствовал слипшийся клок волос.
— Пожил, едят о я мухи! Осьмой десяток. Но не хочется помирать. Однако же прощайте, людцы дсбрые! Прощай, Серёга! Прощай и ты, инженер Новик!
С распухшего и посиневшего лица Сергея Добрынина на деда Петро глядел единственный глаз и из него капали слёзы. Разбитые, все в крови губы его зашевелились, он что‑то прохрипел и застонал. А инженер Новик поднял свое заросшее черной бородой лицо, смело взглянул на всех.
— Мстивцы народные! — крикнул он.
Но в это время из‑под ног всех троих выбили табуретки. Что‑то хотел сказать Новик народным мстителям, да слово перехватила верёвка.