I

Давно уже Подлипки не были так оживлены, как в последнее лето перед моим студенчеством. Со всех сторон съехались гости. Модест кончил курс, и мы выехали с ним из Москвы в июне. Вслед за нами приехали брат и Ковалевы. Теряев был тоже в своем имении и начал ездить к нам беспрестанно. Утром от 9 до 12 часов не снимали со стола скатерти, самовара, кофейников и чашек. Кто придет раньше, кто позднее. Позднее всех приходили брат и м-м Ковалева. Все шумели, спорили, смеялись, рассказывали. До трех часов рассыпались куда попало; всякий выбирал себе общество по вкусу; образовались небольшие кружки: после вечернего чая все ходили гулять пешком в поле или ездили верхом, в таратайке, в телеге, в беговых дрожках. Наши барышни, Ковалева и брат большею частию были вместе; сидели на антресоли у Клаши или шумели при тетушке в гостиной; Ковалев бродил по дому с трубкой, читал газеты тетушке и Ольге Ивановне или беседовал с капитаном, который в свободные минуты нередко приходил к нам, несмотря на жар, в форменном сюртуке без эполет и в высокой разлатой фуражке. Его Февроньюшка беспрестанно гостила у нас. Мы с Модестом на этот раз поселились для простора в старом флигельке с изломанной печью и полинялыми обоями. Он стоял на заднем дворе, и перед окнами его был красивый широкий огород. Мы часто читали там с Модестом или разговаривали; уходили вдвоем в сад и в рощу. Сначала не было заметно никакой враждебности между нами и остальным обществом. Модест иногда, впрочем, скажет, уходя из гостиной, где все вместе рассказывали анекдот, смеялись и пели:

-- Какая скука! Что за деревянное лицо у этого Ковалева! Сидит как кукла целый день с трубкой; а у жены такое выражение лица, что ее не следовало бы в порядочный дом пускать. Брат твой фат; он на весь мiр смотрит как на орудие своих наслаждений. Аза в глаза не знает и кутит в Петербурге! Эта худая Дарья Владим1ровна сидит в углу с своим чахлым Теряевьш... Что тут хорошего? Два скелета, две голодные кошки любезничают друг с другом! Одна только и есть порядочная душа, это Клавдия... Она по крайней мере не глупа. Я не соглашался с ним и возражал ему искренно:

-- К чему это разочарование? Я, признаюсь, не понимаю Байрона. Все это вздор!. Надо уметь быть счастливым. Надо быть твердым и положительным... пользоваться минутой. Все это ходули и румяна. Доброты и простоты нет -- вот что! К чему Жак у Занда бросился в пропасть? Из-за какой-нибудь женщины? Разве нет других? Жак был очень умен в теории, но практически он был глуп. Говоря так, я иногда стучал кулаком по столу и выходил из себя от досады на людей, не понимающих всю прелесть жизни.

-- Ты судишь как богатый матушкин сынок. Тебе все улыбается, -- отвечал Модест. После этого мы становились на сутки, на двое суше друг с другом. Брат тоже делал иногда какие-нибудь замечания насчет Модеста, тоже за глаза.

-- Что это у м-сье Модеста за привычка носить на Шее носовые платки и при всех ходить в таких клетчатых Шароварах, которые порядочный человек только по утрам под халат надевает?

Или:

-- Давно что-то Модест Иваныч не рассказывал о Тредовских, Пепшиковских, Филипповских... Владимир, ты знаком с этими Филипповскими?..

-- Филипповских нет вовсе...

-- Ну, все равно... Как их там, его аристократия-то? Но брат говорил все это без злобы; а у Модеста лицо

искажалось от радости, когда он успевал что-нибудь подметить. Один раз только вышла ссора посерьезнее. Мы все пошли гулять в поле и встретили крестьянина с возом сена. С нами были братнины борзые; за одним из возов бежала дворняжка среднего роста. Увидав борзых, она бросилась сперва под воз, потом выскочила оттуда и побежала полем к деревне. Борзые за нею. Барышни закричали: "Ах, Боже мой! разорвут!" Но брат захохотал и начал травить: "ату его! ату его!" Борзые наскакали, собачка завизжала и покатилась, вырвалась; опять наскакали, опять покатили ее; опять она вырвалась...

-- Эх! -- сказал Кто-то около меня тихо. Я обернулся. Хозяин собаки, снявши шапку, стоял около воза и жалобно смотрел туда. Выразить не могу, что я чувствовал в эту минуту. Даша и Клаша кричали: "Отбейте, отбейте ее! Они ее растерзают!" Олинька, муж ее и Теряев смеялись над ними. Мы с Модестом бросились отбивать. Собачке вырвали клок мяса из боку и искусали заднюю лапу: хромая и визжа, ушла она на деревню, а борзые вернулись к брату. В это время подошел к нему Модест.

-- Это свинство! -- сказал он, бледнея.

-- Почему это, позвольте узнать? -- спросил брат, вежливо склоняясь к нему.

-- Потому что... Это понятно!.. Что тут (Модест задыхался от гнева) у мужика...

-- А! -- воскликнул брат, -- понимаем! Это гуманность, -- прибавил он немного в нос.

-- А? это гуманность! Так ли я произношу? Pardon!.. Я ведь человек не ученый... - Модест посмотрел на него с презрением и покачал головой.

-- А если б хозяин этой собаки да вас бы кнутом хорошенько или лицо бы вам все разбил?

Глаза у брата помутились; он схватил Модеста за руку и прошептал:

-- Как? мужик? Да я бы его туда запрятал, куда ворон костей не заносит! -Послушай ты, -- продолжал он, обращаясь к мужику, который между тем побрел за своим возом, -- ты как смеешь водить собак, когда господа ходят гулять? Мужик поклонился.

-- Я, батюшка, Николай Александрыч, не знал, что вы изволите гулять. Брат остыл.

-- Ступай, -- сказал он, -- вперед чтоб этого не было. Мы ушли с Модестом домой. Остальные продолжали прогулку. Но скоро новые впечатления заставили забыть историю бедной собачки.