Победа
Все же домой он пришел во-время.
— Дышит домна Мирная, дышит! — сказал Григорий Васильевич, одеваясь и поглядывая в окно. — Первый газ приходится без пользы под небо выпускать. Сыроват он еще…
Мать тоже посмотрела в окно и похвалила новую домну:
— Красавица, голубушка! Сдается, Гриша, будто она даже больше других.
— Нет, кубатура такая же, — показал свою осведомленность Паня. — Обыкновенная домна-гигант.
— Тоже скажешь — обыкновенная! — поправил его отец. — В мирное время она заложена да построена, характер у нее совсем мирный. Значит, особая домна… Однако, если что случится, так домна Мирная рассердится, характер переменит, никому не спустит. Все же надеюсь, что мир отстоим!.. Ну, кажись, нас к первому чугуну зовут.
В дом проник голосистый гудок Ново-Железногорского завода.
При других обстоятельствах Паня извел бы отца: «Батя, скорее! Батя, опоздаем!», а теперь он ждал отца молча и равнодушно, хотя Григорий Васильевич будто нарочно медлил: то поправит перед зеркалом галстук и цокнет языком, хотя узел получился как вылитый, то проверит по карманам, не забыл ли он папиросы, спички, носовой платок. Наконец, поморщившись, он принял из рук матери нелюбимую зеленую шляпу и надел ее, пробормотав что-то нелестное по поводу этого головного убора.
— Что это ты скучный? — вдруг спросила мать у Пани. — Надутый да важный… смотри, молоко в доме скиснет, сам пить будешь!
— Я ничего, мам…
— Ничего? — переспросил отец. — Если ничего, так дверь шире открывай, праздник впускай!
Паня открыл перед отцом дверь, впустил в дом праздник, но веселее не стал.
У глубокой выемки — входных ворот рудника — на запасном пути стояли два длинных пассажирских вагона и дымил паровоз. Едва лишь Григорий Васильевич появился в вагоне, как раздались аплодисменты. Аплодировали инженеры рудоуправления и сам генерал-директор Новинов. Григорий Васильевич снял шляпу, поклонился, сел и усадил Паню рядом с собой. Такая же почетная встреча ждала и других передовиков досрочно законченного строительства.
Паровоз загудел, и поезд покатил через рудник по руслу неиссякаемого железного потока, в котором черпал жизнь и силу Железногорск. На минуту в вагоне стемнело — это была выемка, соединявшая первый и второй карьеры. Миновав ее, поезд остановился, и в вагон, нагнувшись, чтобы не задеть головой притолоку, вошел главный инженер Колмогоров, за ним Степан Полукрюков и еще несколько молодых машинистов-экскаваторщиков. Их смутили аплодисменты, и Степан поспешил сесть рядом с Григорием Васильевичем, чтобы не бросаться всем в глаза, но горняки успели заметить, что Степан сменил военную форму на демисезонное пальто и фетровую шляпу. Федя и Вадик пробрались в вагон последними и устроились рядом с Паней, возле окна.
Поезд медленно покатил дальше, и горняки имели возможность всё посмотреть. Когда в окна глянули известковые стены траншеи, лица стали торжественными.
— Справились, Степа, справились ведь! — сказал Григорий Василевич. — Разрубили холм, из одного два сделали. Пусть спасибо скажет, что совсем его не срыли.
— Можем и так, — подтвердил великан.
Поезд вышел на высокую насыпь обходной железной дороги, и распахнулся простор речной долины. Здесь люди вспомнили борьбу с болотами и плывунами, вспомнили боевые дни и ночи, проведенные на втором строительном участке. Раскрыв бумажники, они с гордостью показывали друг другу розовые листочки уже погашенных индивидуальных табелей с отметкой: «Обязательство отработать на рудничном строительстве столько-то смен выполнено».
Поезд вышел на улицу заводов, фабрик и рудников, обступивших Железногорск. На заводских корпусах, рудничных копрах и строительных лесах красные плакаты славили наступающий праздник.
— Товарищи, скучно едем! — крикнул кто-то.
И зазвенела, заговорила лихая песня, которую любили все:
Да пойду ж я по Кузнечной стороне,
По Кузнечной нашей улочке пойду,
Поглядите, люди добрые.
Я ль на удочке не первый, не большой!
Песня звучала все задорнее, и люди уже стали ее играть — выступать и выхаживать друг перед другом, шапку заламывать, в бока по-молодецки браться, готовясь в пляс. Юрий Самсонович Борисов тоже не вытерпел. Взявшись обеими руками за спинки скамеек, стал в проходе вагона, нагнул голову, и его удивительный голос загремел:
Где же ты, любушка любезная.
Где ты, сизая голубочка.
Самоцветный камешо́к ты мой.
Ненаглядный, сердцу даренный!
— Слова задушевные, — сказал Степан: — «Самоцветный камешок ты мой, ненаглядный, сердцу даренный!» Лучшей песни и не найдешь!
— Это ты напрасно, Степа, — не согласился с ним Григорий Васильевич. — Гора Железная песнями гремит, а какая из них лучшая — сказать нельзя. Каждая песня в свое время поется. Народ так и говорит: час песню выбирает.
Великан сидел на скамейке немного откинувшись. Пальто широко разошлось на его груди, шляпа съехала назад. Улыбаясь, смотрел он на Григория Васильевича и на других спутников, не зная, как выразить чувства, переполнявшие его.
Поглядите, люди добрые.
Кто на улочке и первый и большой! —
пропел он, низко нагнувшись, взял руки Григория Васильевича и сжал их.
— Неужели себя маленьким считаешь? — смеясь, спросил Григорий Васильевич. — Не прибедняйся, Степа! Все здесь первые да большие, у всех хороший час.
У всех? Паня вгляделся в лицо своего батьки, и ему стало сиротливо: он почувствовал себя таким одиноким со своей заботой. Вот как светится похудевшее лицо бати, как весело беседует он с друзьями… А Паня? Ну что может сделать Паня, как ему быть, если не хотят отвязаться от него неприятные мысли!..
Остановился поезд. Горняки шумно высадились и толпой пошли по главному проезду Ново-Железногорского металлургического завода. Не раз бывал Паня в экскурсиях на этом предприятии и много любопытного мог бы рассказать Феде, но он позволил Вадику единолично завладеть словом, и уж Вадик, конечно, воспользовался этим: прошедший мимо чугуновоз, перевозивший в своей громадной чаше сто тонн жидкого чугуна, он назвал маленькой чашечкой, потому что уже есть чугуновозы побольше; о мартеновском цехе, который вытянулся вдоль главного проезда почти на километр, он сказал, что это крошка-дошкольник, потому что на заводе есть цехи значительно больше, — словом, он всячески старался поразить воображение Феди. Впрочем, зря он старался: завод сам говорил за себя. Все вокруг было громадное, но ничто не могло сравниться с домнами. Четыре домны, четыре великана стояли в ряд, и холодное серое небо опиралось на их колошники, украшенные праздничными звездами.
К черной башне домны Мирной примыкало высокое кирпичное здание. Вместе со старшими мальчики вошли в дверь, над которой висел плакат: «Добро пожаловать!», поднялись по каменной лестнице на высоту примерно третьего этажа и очутились в необычном зале: под ногами — пол из больших металлических плит, а над головой — железная крыша без потолка.
— Это литейный двор домны, — тараторил Вадик. — Он к самой домне подходит. Отсюда кусочек домны видно, ее горн, понимаешь? А от горна вверх идет шахта домны. В ней горит кокс, плавится руда, а чугун стекает в горн. Слышишь, как гудят воздуходувки? Они гонят в домну горячий воздух, чтобы кокс лучше горел.
— Значит, горн — это только кусочек домны? — ухмыльнулся Федя.
— Ну да, совсем даже маленький.
— Если это маленький кусочек, так какая же вся домна!..
Мальчики с уважением рассматривали горн, похожий на половинку черного железного яблока, обращенную выпуклостью вниз.
И сам по себе горн был громадным — его окружало несколько ярусов железных мостков, для того чтобы доменщики могли проверять, как работает водяное охлаждение домны. И какими маленькими казались люди в серых рабочих костюмах и войлочных шляпах, работавшие у горна!
Среди них был и обер-мастер Дружин — высокий, худощавый, подвижной, одетый, как все другие рабочие. В руках он держал шланг, кончавшийся длинной железной трубкой, и направлял ее в отверстие внизу горна, в летку. Оттуда валил бурый дым и вылетали искры.
Григорий Васильевич через толпу гостей провел мальчиков к деревянному барьеру, перегородившему литейный двор, и сказал:
— Во-время мы поспели… Кажись, кончают прожигать летку кислородом.
И в эту самую минуту старик Дружин, передав шланг одному из рабочих, подошел к человеку в желтом кожаном пальто и в серой кубанке, который стоял среди гостей возле барьера.
— Товарищ директор, можно открывать чугун! — доложил он громко.
— Открывайте! — коротко приказал директор.
Быстрым движением Дружин убрал из летки кислородную трубку, дым рассеялся, и стало видно, что в широкий каменный жолоб, проложенный по литейному двору, медленно падают капли темнокрасного тяжелого огня. Капли становились все длиннее, падали все чаще, потом они слились в тонкую струйку, и по жалобу, как бы нащупывая дорогу, извиваясь, пополз ручеек.
— Первый чугун всегда ленивый, — сказал Григорий Васильевич и, словно опомнившись, стал аплодировать.
Послышалось «ура». Этот крик подхватили все гости. Они кричали «ура», аплодировали, поздравляли друг друга, и, словно согретый людской радостью, чугун, лившийся из летки, стал ярким, блестящим, сверкающим. Он устремился по жалобу, и показалось, что литейный двор наполнился солнечными лучами, согревающими всего человека сразу — и его тело и его душу.
Завороженные этим живым блеском и теплом, гости медленно шли вслед за потоком металла вдаль деревянного барьера. Вскоре мальчики очутились у железных перил, ограждавших литейный двор, так как с этой стороны двор не имел стены. Внизу, на рельсах, стоял чугуновоз; и толстая, тяжелая струя золотого огня, выгнувшись, с мягким рокотом падала из жолоба в ковш чугуновоза. И там, на дне чаши, росло и росло солнце, ширилось, освещало лица людей, смотревших вниз, в колыбель молодого металла.
— Не скупится матушка Мирная, — сказал Григорий Васильевич. — Ишь, что из нашей рудицы сделала, мастерица!
— Была руда — стал чугун, — шепнул Паня. — Ох, как блестит!
Сжимая руками толстый прут ограды, Паня смотрел, не пропуская ни одной огненной капли, и только плечом дернул, когда Вадик сказал:
— Ну, идем! Сейчас митинг начнется. Григорий Васильевич уже пошел.
Нет, Паня остался и продолжал смотреть на сверкающее чудо.
Лежала в земле холодная и тяжелая руда. И люди тревожились, трудились, лишая себя отдыха, чтобы поднять ее, наполнить ею домну, чтобы щедро лился металл, чтобы согревало все вокруг себя золотое солнце, лежащее в чаше чугуновоза… Огненная струя постепенно стала тоньше, потом оборвалась, в наполненную чашу упали последние, редкие капли огня, кончилась первая выдача.
— Пойдем, митинг уже начался, директор приказ читает, — сказал Федя, пришедший звать Паню.
У задней стены литейного двора стояла небольшая трибуна, окруженная знаменами. Когда мальчики пробрались поближе к ней, директор уже кончал читать приказ о подарках строителям-скоростникам, и аплодисменты встречали каждую новую фамилию.
— А мое слово будет о строителях-добровольцах на руднике Горы Железной! — высоким голосом проговорил старик Дружин, выступивший вслед за директором завода. — Трудно вам было, братья? Знаем, что трудно! И вода вам мешала, и камень держал, и времени было мало, а ведь сделано все, что требовалось. Уж так говорится: золото не поржавеет, булат не иступится, а уралец от своего слова не отступится. Кланяюсь вам! — Старик низко поклонился гостям. — Знаем мы, металлурги, тех людей, которые, как воины, боролись за богатую руду для домны Мирной, держим эти имена в нашем сердце и просим вас, товарищи горняки, назвать их в этот час перед всем Уралом!
Этого Паня не ждал. Нетерпеливое ожидание и смутная надежда вдруг охватили его. Он забыл о Феде, отделился от него, прошел поближе к трибуне и остановился с сильно бьющимся сердцем.
На трибуну поднялся секретарь рудничного парткома Юрий Самсонович Борисов. Он крепко пожал руку Дружину, заговорил, и его голос показался Пане тихим, так сильно шумела кровь в ушах:
— Спасибо вам, братья металлурги, за высокую оценку нашего труда! Были у нас трудности? Да, были, и не маленькие… Но есть у нас то, что позволяет преодолеть любые трудности: преданность наших людей Коммунистической партии, их самоотверженность в строительстве коммунизма. Вы хотите услышать с этой трибуны имена наших лучших людей? Много у нас лучших, много и отличных тружеников. Богата хорошим народом Гора Железная! Сегодня в нашем Дворце культуры мы откроем малахитовую доску почета в честь досрочного завершения Железногорским рудником послевоенной пятилетки. На этой доске мы запишем золотом имена богатырей, заслуживших высокий народный почет…
«Народный почет», — мысленно повторил Паня; услышав произнесенное Борисовым имя своего отца, не поверил этому, весь вытянулся, чуть на цыпочки не стал.
Как голос Горы Железной, гремел голос Борисова:
— …за его отличную работу, за его чуткое отношение к молодежи рудника, за ту любовь, с которой он, наш богатырь, воспитывает новых стахановцев примером своего труда и своей чистой жизни…
«Это он о Пестове, о бате! — металась мысль Пани. — Ну да, о бате. Примером труда и жизни… О бате!»
— Пестова, шефа нашего, качать! — послышались голоса.
Паня стоял неподвижный и побледневший. Показалось, что снова открыли летку домны Мирной, но металл теперь своевольно свернул с дороги и весь хлынул в сердце, такой жаркий, такой ослепительный, что Паня, даже губу закусил. Он стоял в толпе, опустив глаза, и боялся взглянуть на соседей, чтобы не выдать того, что творилось в его душе… Гора Железная, строгая и справедливая, написала имя Пестова первым на доске почета и славила его за неустанный труд, за чистое сердце, за те радости, которые он нес людям.
До Пани откуда-то издалека донестись слова Борисова:
— …победителя в предоктябрьском социалистическом соревновании, достойного ученика Григория Пестова, человека, блестяще освоившего технику и передовые методы работы…
«Это он о Степане, о победителе!» — И Паня стал аплодировать.