VII

В начале ноября мы вернулись в Париж. Я сказала Филиппу, что хотела бы поселиться в квартире, которую занимала раньше в особняке моих родителей.

— Это удобно во всех отношениях. За квартиру не надо платить, она обставлена, она достаточно велика для нас двоих, и мои родители не могут стеснить нас, потому что они живут в Париже всего несколько недель в году. Если когда-нибудь они вернутся во Францию и поселятся на улице Ампер, мы всегда успеем подыскать что-нибудь другое.

Филипп отказался.

— Ты бываешь иногда странная, Изабелла, — сказал он. — Я не мог бы жить в этом доме; он некрасив, он плохо отделан, на потолках и на стенах налеплены какие-то невероятные гипсовые украшения. Твои родители никогда не позволят нам переделать его. Нет, уверяю тебя, это было бы большой ошибкой… У себя дома я чувствовал бы себя неприятно.

— Даже со мной, Филипп? Ты не находишь, что в жизни всего важнее люди, а не обстановка?

— Да, конечно, можно всегда говорить такие трогательные вещи и они будут звучать, как нечто очень верное и справедливое… Но мы с тобой погибнем, если ты станешь проявлять эту поверхностную сентиментальность… Если ты говоришь мне «даже со мной», то я должен ответить: «ну конечно, нет, дорогая», только это будет неправда; я знаю хорошо, что мне никогда не будет приятно жить в этом доме.

Я уступила, но захотела тогда перевезти свою обстановку, подаренную мне родителями, в новую квартиру, которую снял Филипп.

— Бедная моя Изабелла, — сказал Филипп, — ну стоит ли сохранять что-нибудь из твоей обстановки?.. Может быть, несколько белых стульев из ванной комнаты, кухонный стол да бельевые шкафы, если они тебе нужны. Все остальное ужасно.

Я была в отчаянии. Я знала отлично, что вся эта мебель не очень красива, но я видела ее всю жизнь, и она нисколько не казалась мне ужасной. Напротив, я чувствовала себя очень уютно среди всех этих вещей, а главное, мне казалось просто безумием покупать новые. Я знала, что моя мать по возвращении будет страшно возмущена и что в глубине души я буду вполне с ней согласна.

— Так что же мы будем делать со всей этой мебелью, Филипп?

— Надо продать ее, моя милая.

— Ты знаешь, что за нее дадут гроши. Когда хочешь избавиться от чего-нибудь, все начинают думать, что это ничего не стоит.

— Конечно, ты права. Но ей действительно грош цена. Эта столовая — подделка под стиль Генриха Второго… Удивительно, Изабелла, что ты так привязана к этим уродливым вещам, которые даже не сама выбирала.

— Да, может быть, я и ошибаюсь, Филипп, делай как знаешь.

Подобные маленькие сцены повторялись у нас так часто по поводу самых незначительных мелочей, что в конце концов я перестала огорчаться и даже подсмеивалась над ними. Но в красной тетради Филиппа я нахожу следующую запись:

«Бог мой, я знаю отлично, что все это не имеет никакого значения. Изабелла так хороша в других отношениях: ее самоотречение… ее желание сделать счастливыми всех, кто живет вокруг нее. Она создала новую жизнь для моей матери в Гандумасе… Может быть, именно потому, что у нее самой нет очень ярких, индивидуальных вкусов, она старается всегда уловить мои и удовлетворить все мои капризы. Я не могу высказать перед ней ни одного желания, чтобы она не вернулась вечером с пакетом в руке. Она балует меня как ребенка, как я баловал Одиль. Но я чувствую с грустью, с ужасом, что это чрезмерное внимание скорее отдаляет меня от нее. Я упрекаю себя, я борюсь и ничего не могу поделать с собой…

Мне бы нужно было… Что? Что случилось? Случилось, я думаю, то, что всегда случается со мной: я хотел воплотить в Изабелле мою Амазонку, мою «королеву» и в известном смысле также Одиль, которая в моей памяти сливается теперь с Амазонкой. Но Изабелла не принадлежит к этому типу женщин. Я назначил ей роль, которой она не может играть. А самое главное, что я это знаю, что я стараюсь любить ее такой, какова она есть, что я понимаю, насколько она достойна любви, и потому я страдаю.

Но почему, Боже мой, почему? Я обладаю таким редким счастьем, большой любовью. Я провел свою жизнь в романтических грезах, я ждал; я призывал взаимную любовь, она досталась мне в удел — и нисколько не радует меня. Я люблю Изабеллу и я испытываю подле нее нежную, но непобедимую… скуку. Теперь я понимаю, как в свое время должна была скучать возле меня Одиль. Это скука, в которой нет ничего оскорбительного для Изабеллы, как не было ничего оскорбительного для меня, потому что она происходит не от посредственности человека, который нас любит, а просто от того, что удовлетворенный сам нашим присутствием, он не старается, да и не имеет поводов стараться заполнить нашу общую жизнь, сделать ее живой и яркой в каждом ее проявлении.

Вчера, целый вечер, мы провели с Изабеллой в библиотеке. У меня не было охоты читать. Мне хотелось выйти из дому, видеть новых людей, что-то делать. Изабелла, счастливая, отрывала время от времени глаза от книги и улыбалась мне».

О, Филипп, милый, молчаливый Филипп, почему ты не говорил? Я уже так хорошо знала сама все, что ты записывал в свою тетрадь по секрету от меня. Нет, ты не поступил бы плохо, сказав мне обо всем этом; напротив, ты, быть может, излечил бы меня. Быть может, если бы мы все сказали друг другу, мы могли бы сохранить наше счастье.

Я знаю, что была неосторожна, когда говорила тебе:

«Как полноценна для меня каждая минута… Садиться с тобой в карету, искать за столом твой взгляд, слышать, как хлопает дверь, когда ты возвращаешься домой…»

Правда, что в то время у меня было только одно желание — быть с тобой вдвоем. Смотреть на тебя, слушать тебя — больше мне ничего не было нужно. У меня не было никакого интереса к другим людям, никакой охоты встречаться с ними, я их боялась; но, если бы я знала, что тебе этого хочется, что ты испытываешь в этом такую острую потребность, быть может, и я стала бы другой.