XIII

Все эти факты неоспоримо доказывали мне, что Одиль, если и не была еще любовницей Франсуа, то, во всяком случае, встречалась с ним тайно от меня, и тем не менее я не мог решиться на объяснение с ней. К чему это? Я приведу Одиль все эти бесспорные доказательства, все эти словесные совпадения, все эти тончайшие оттенки, зарегистрированные моей неумолимой памятью, а она рассмеется, посмотрит на меня с нежностью и скажет: «Какой ты забавный, Дикки!» Что я ей отвечу? Буду грозить ей? Но разве я хочу порвать с ней? И потом, несмотря на всю видимость моей правоты, разве я не могу ошибаться? Когда я был искренним сам с собой, я хорошо знал, что не ошибаюсь, но жизнь тогда была так нестерпима для меня, что я цеплялся за эту неправдоподобную гипотезу, инстинктивно отодвигая катастрофу еще хоть на несколько дней.

Я был очень несчастен. Поведение Одиль, ее тайна стали для меня наваждением, от которого я никогда не мог избавиться. В конторе на улице Валуа я почти не работал; целые дни я проводил, обхватив голову руками и погрузившись в размышления; по ночам я не мог заснуть раньше трех или четырех часов утра, бесплодно переворачивая у себя в мозгу проблемы, решение которых, увы, было мне слишком хорошо известно.

Наступило лето. Франсуа закончил свой стаж и уехал в Тулон. Одиль казалась очень спокойной и нисколько не грустила. Это немного утешило меня. Я не знал, переписывались ли они; во всяком случае, я никогда не видел писем и не так часто чувствовал пугающую тень Франсуа за фразами Одиль.

Я мог взять отпуск только в августе, так как мой отец должен был в июле проделать курс лечения в Виши. Так как Одиль почти всю зиму хворала, было решено, что она проведет июль месяц на вилле «Шуан» в Трувиле. За две недели до отъезда она сказала мне:

— Если ты ничего не имеешь против, я бы предпочла не ехать к тете Коре и поселиться где-нибудь на более спокойном пляже. Я ненавижу нормандские пляжи; там слишком много народа, особенно в этом доме…

— Как, Одиль? Ты боишься людей, ты, которая всегда упрекала меня за то, что я не достаточно люблю их!

— Это зависит от настроения. В настоящее время я нуждаюсь в покое, в уединении… Как ты думаешь, не могла ли бы я найти подходящий уголок в Бретани? Я совсем не знаю Бретани, и все говорят, что там так красиво.

— Да, дорогая моя, там очень красиво, но туда очень далеко. Я не смогу приезжать к тебе по воскресеньям, как в Трувиль. И потом ведь в Трувиле ты будешь иметь всю виллу в своем распоряжении, тетя Кора приедет не раньше первого августа… Зачем менять?

Но она явно стремилась в Бретань. Через несколько дней она снова вернулась к этому проекту и убеждала меня мягко, но настойчиво, до тех пор пока я не уступил. Я не понимал ее. Я ждал, скорее, что она захочет жить поближе к Тулону, и ей легко было бы этого добиться, так как лето в том году было ужасное и все жаловались на сырость в Нормандии. Хотя мне и очень грустно было отпускать ее так далеко, но я испытывал все же известное удовольствие при мысли, что она избрала это ничем не грозившее мне направление.

Я пошел проводить ее на вокзал. Мне было очень грустно, и она была как-то особенно нежна со мной в этот день. На перроне она поцеловала меня.

— Не скучай, Дикки, развлекайся… Если хочешь, ходи с Мизой гулять, в театр, в концерты. Она будет рада.

— Но Миза ведь в Гандумасе.

— Нет, она приедет в Париж к своим родным на всю будущую неделю.

— Когда тебя нет, мне никуда не хочется ходить… Я сижу дома один и предаюсь печальным мыслям.

— Не надо, — сказала она, гладя меня по щеке материнским жестом. — Я не заслуживаю такого внимания. Я вовсе не так интересна… Ты принимаешь жизнь слишком всерьез, Дикки… Это ведь только игра…

— И игра не слишком веселая…

— Да, — сказала она на этот раз тоже с оттенком грусти. — Игра не слишком веселая. А главное, это так трудно. Делаешь вещи, которых не хотел бы делать… Кажется, пора садиться… Ну, до свидания, Дикки… Не скучай…

Она еще раз поцеловала меня, послала мне со ступеньки одну из своих светлых улыбок, тех улыбок, против обаяния которых нельзя было устоять, и скрылась в купе. Она терпеть не могла прощаний у окна вагона и вообще не любила трогательных сцен. Миза позднее сказала мне, что она была женщина сухая по натуре. Это было не совсем точно. Напротив, она была способна к проявлениям большой доброты и великодушия, но импульсы ее были слишком сильны. И, может быть, именно потому, что она боялась своего чувства жалости, которое могло помешать ей до конца выдержать характер, она старалась не поддаваться ему. В такие минуты у нее и появлялось это замкнутое и как бы непроницаемое выражение, которое одно только могло сделать ее лицо некрасивым.