XVII
Все в жизни неожиданно с первого до последнего дня. Эта разлука, которой я так боялась, сохранилась в моей памяти как эпоха относительного счастья. Я была довольно одинока, но много читала, работала. Впрочем, слабость моя была так велика, что значительную часть дня я проводила в постели. Болезнь — это форма душевного покоя, потому что она ставит нашим желаниям и тревогам прочные, непреодолимые границы.
Филипп был далеко, но я знала, что он здоров и доволен. Он писал мне очаровательные письма. Наши отношения не омрачались ссорами и недоразумениями. Соланж жила в глубине Марокко, на расстоянии семи-восьми дней морского пути от моего мужа. Мир казался мне лучше, жизнь легче и приятнее, чем все последнее время. Я понимала теперь фразу, которую сказал мне как-то Филипп и которая показалась мне тогда чудовищной: «Любовь лучше выносит разлуку или смерть, чем сомнение или измену».
Филипп заставил меня дать ему слово, что я буду встречаться с нашими друзьями. Я обедала раз у Елены Тианж и два-три раза у тети Коры. Она сильно постарела. Ее коллекция старых генералов, старых посланников и старых адмиралов была расхищена смертью. Многих из прекрасных экспонатов уже не хватало, и их рамки оставались пустыми. Сама она иногда засыпала в кресле, окруженная своей свитой, настроенной по отношению к ней очень нежно, но немного насмешливо. О ней говорили, что когда-нибудь она так и умрет за своим обедом.
Что касается меня, то я по-прежнему была признательна ей за то, что встретилась у нее с Филиппом, и продолжала неизменно посещать ее. Случилось даже так, что два или три раза я завтракала у нее совсем одна, что противоречило всем традициям авеню Марсо. Но это вышло оттого, что как-то вечером я разоткровенничалась с ней и она поощряла меня к дальнейшим излияниям. Я рассказала ей всю мою жизнь, сначала о моем детстве, потом о замужестве, о Соланж и о моей ревности. Она слушала меня, улыбаясь.
— Ну, моя бедная малютка, — сказала она, — если у вас в жизни не будет более серьезных несчастий, вы сможете назвать себя счастливой женщиной… На что вы жалуетесь? Ваш муж неверен вам? Но мужчины никогда не бывают верны…
— Извините меня, тетушка, но мой свекор…
— Ваш свекор был отшельником, это верно… Я-то его лучше знаю, чем вы… Но хороша заслуга! Эдуард всю свою молодость провел в провинции, среди всяких кикимор. У него не было никаких искушений. А вот возьмите хотя бы моего бедного Адриана. Вы верно думаете, что он никогда меня не обманывал? Увы, моя бедняжка, в течение двадцати лет я знала, что его любовницей была моя лучшая подруга, Жанна де Каза Риччи… Конечно, я не скажу вам, что в начале это было мне очень приятно, но все обошлось… Вспоминаю день нашей золотой свадьбы. Я пригласила к себе весь Париж. Бедный Адриан, у которого голова была уже не в порядке, произнес маленькую речь, где говорил обо всех сразу: и обо мне, и о Жанне Каза, и об адмирале… Публика, сидевшая за столом, смеялась… Но, в сущности, все это было очень мило, очень трогательно. Все мы были уже стары, мы прожили жизнь, стараясь взять от нее как можно больше, мы не сделали ничего непоправимого… Это было очень хорошо, и потом обед был такой вкусный, что публика не слишком интересовалась посторонними вещами.
— Да, тетушка, но все зависит от характера. Для меня личная жизнь — это все, светская жизнь меня нисколько не занимает. Поэтому…
— Но кто сказал вам, милая, что для нас не существовало личной жизни? Конечно, я очень люблю своего племянника и не я буду советовать вам взять любовника… Нет, разумеется… Но все-таки, если Филиппу нравится бегать из дому, когда у него такая молоденькая и хорошенькая жена, то не я опять-таки буду в претензии на вас, если и вам со своей стороны захочется украсить свою жизнь… Я отлично знаю, что даже здесь, на авеню Марсо, немало мужчин, которым вы нравитесь…
— Увы, тетушка, я верю в святость брака.
— Ну, само собой… Я тоже верю в святость брака, я это доказала… Но брак одно дело, любовь — другое… Надо иметь прочную канву, но никто не мешает вышивать по ней красивые узоры.
Тетя Кора долго говорила со мной в этом тоне. Мне было приятно с ней, мы очень симпатизировали друг другу, но не были созданы для взаимного понимания.
Меня пригласили в гости к неким Соммервье. Он был компаньоном Филиппа по целому ряду дел. Я решила, что не имею права отказываться от этого приглашения, чтобы не повредить моему мужу. Когда я пришла к ним, то сразу пожалела, что сделала это, потому что среди приглашенных не было ни одного знакомого мне лица. Дом был красив, обставлен изящно, правда несколько слишком современно, чтобы понравиться мне, но все же с подлинным вкусом. Филиппа заинтересовали бы картины; тут были Марке, Сислей, Лебур. Г-жа Соммервье представила меня незнакомым мужчинам и женщинам. Женщины, в большинстве красивые, были покрыты сверкающими драгоценностями. Мужчины почти все принадлежали к одному и тому же типу преуспевающего инженера, сильные, с энергичными лицами. Я слушала фамилии, не обращая внимания, зная, что немедленно забуду их.
— Мадам Годе, — сказала хозяйка.
Я взглянула на мадам Годе. Это была хорошенькая, несколько увядшая блондинка; был также г-н Годе, кавалер ордена Почетного легиона, с виду сильный и властный. Я ничего не знала о них, но звук этого имени показался мне знакомым. «Годе? Годе? — думала я. — Где я слышала эту фамилию?» Я спросила:
— Кто он такой, Годе?
— Годе, — ответила г-жа Соммервье, — это видная фигура в металлургии, один из директоров западных сталелитейных заводов; кроме того, он играет большую роль и в каменноугольной промышленности.
Я подумала, что, вероятно, Филипп говорил мне о нем, а может быть и Вилье.
Годе оказался моим соседом за столом. С любопытством взглянул на мою карточку, так как не расслышал моего имени, и сейчас же сказал мне:
— Не супруга ли вы Филиппа Марсена?
— Вы не ошиблись.
— Но я ведь прекрасно знал вашего мужа. У него, или вернее у его отца, в Лимузэне я начинал свою карьеру. Печальное начало. Мне пришлось заниматься бумажной фабрикой, что совершенно не интересовало меня. Я играл там подчиненную роль. Ваш свекор был суровый человек, с которым трудно было работать. Да, с Гандумасом связаны у меня не очень приятные воспоминания! — Он улыбнулся и прибавил: — Простите, что я так говорю.
Пока он говорил, я вдруг поняла… Миза, это был муж Мизы… Весь рассказ Филиппа внезапно всплыл в моей памяти с такой ясностью, как будто я имела его строки у себя перед глазами. Так, значит, эта красивая женщина, с мягкими печальными глазами, сидевшая на другом конце стола и весело улыбавшаяся своему соседу, была та, которую Филипп обнимал однажды вечером, сидя на подушках перед умирающим пламенем камина. Я не могла поверить. В моем воображении эта жестокая, страстная Миза приняла облик какой-то Лукреции Борджиа[24]Борджиа (Борджа) Лукреция (1480–1519) — дочь римского папы Александра VI и сестра Чезаре Борджа; была послушным орудием в их политической игре. или Гермионы[25]Гермиона — в греческой мифологии дочь спартанского царя Менелая и Елены; была обручена с Орестом, но отец обещал выдать ее замуж за Неоптолема, сына Ахилла. И только когда Неоптолем был убит жрецами в Дельфах, Гермиона стала женой Ореста. По варианту мифа, принятому Еврипидом в «Андромахе», убийство Неоптолема было подстроено Орестом, стремившимся получить руку Гермионы.. Неужели Филипп так неверно изобразил ее? Но я должна была беседовать с ее мужем.
— Да, действительно. Филипп очень часто называл ваше имя.
Потом я прибавила с некоторым замешательством:
— Мадам Годе была, кажется, близкой подругой первой жены Филиппа?
Он отвел глаза в сторону и тоже, по-видимому, смутился. «Что он знает?» — подумала я.
— Да, — ответил он, — они были близки с самого детства. Потом у них вышли какие-то недоразумения. Одиль не очень хорошо поступила по отношению к Мизе, я хочу сказать, к Марии-Терезии, но я зову мою жену Мизой.
— Да, само собой разумеется.
Потом, заметив, что моя реплика была совершенно неуместна, я перевела разговор на другую тему. Он стал объяснять мне отношения Франции и Германии в области сталелитейного и каменноугольного производства и связь между важнейшими экономическими проблемами и внешней политикой. У него были широкие взгляды, и я с интересом слушала его. Я спросила, знаком ли он с Жаком Вилье.
— С тем, что живет в Марокко? — спросил он. — Да, он состоит со мною в одном из административных советов.
— Вы считаете его даровитым человеком?
— Я почти не знаю его; он сделал большую карьеру…
После обеда я устроила так, чтобы очутиться наедине с его женой. Я знала, что Филипп запретил бы мне это, и делала над собой усилия, чтобы обуздать страстное любопытство, которое толкало меня к ней, но я не могла устоять. Я подошла к ней. Она видимо удивилась. Я сказала ей:
— Ваш муж напомнил мне за обедом, что вы когда-то очень хорошо знали моего.
— Да, — ответила она холодно. — Мы с Жюльеном прожили в Гандумасе несколько месяцев.
Она бросила на меня странный взгляд, вопросительный и в то же время печальный. Казалось, она думала: «Интересно, знаешь ли ты всю правду? И эта кажущаяся любезность не одно ли притворство?» Странно, она не только не произвела на меня неприятного впечатления, но, скорее, наоборот. Она показалась мне симпатичной. Эта грация, это печальное и серьезное выражение лица тронули меня. «У нее вид женщины, которая жестоко страдала», — говорила я себе. Кто знает? Может быть она хотела счастья Филиппа? Может быть, любя его, она хотела предостеречь его от женщины, которая не могла дать ему ничего, кроме горя. Что тут преступного?
Я села рядом с ней и приложила все усилия, чтобы приручить ее. После часовой беседы мне удалось заставить ее рассказать об Одиль. Она не могла говорить о ней просто и непринужденно. Видно было, что воспоминания эти до сих пор пробуждают в ней острую и мучительную боль.
— Мне очень трудно говорить об Одиль, — сказала она мне. — Я страшно любила ее, восхищалась ею. Потом она причинила мне большое горе, а затем умерла. Я не хочу чернить ее память, особенно в ваших глазах.
Она снова взглянула на меня, и этот взгляд был насыщен вопросами.
— Я понимаю вас, — ответила я, — но не думайте, что я сама отношусь враждебно к памяти Одиль. Я столько слышала о ней, что в конце концов стала смотреть на нее, как на часть самой себя. Она верно была очень красива.
— Да, — сказала она грустно, — она была изумительно красива. Но было у нее в глазах что-то, что мне не нравилось. Немного… нет… я не хочу сказать «лживости»…
это было бы слишком… немного… не знаю, как объяснить вам… Что-то торжествующее было в ее взгляде, как будто она радовалась, что сумела перехитрить вас… Одиль была существом, у которого была потребность властвовать. Она хотела всем навязать свою волю, свою правду. Красота делала ее уверенной в себе, и она думала почти искренне, что достаточно ей высказать какое-нибудь утверждение, чтобы оно воплотилось в действительность. С вашим мужем, который обожал ее, это удавалось, но со мной — нет, и она сердилась на меня.
Я слушала ее и страдала. Передо мной вставала Одиль Рене, Одиль моей свекрови, почти Соланж в характеристике Елены, но не Одиль Филиппа, не та Одиль, которую я любила.
— Как странно, — сказала я ей, — вы рисуете мне существо сильное, с твердой волей, из рассказов же Филиппа я составила себе представление об Одиль как о хрупкой женщине, постоянно валявшейся в шезлонге, милой, ребячливой и, в сущности, очень доброй.
— Да, — сказала Миза, — и это тоже верно, но мне кажется, что такая характеристика была бы слишком поверхностной. Истинной сущностью Одиль была отвага… не знаю, право, как бы это сказать вам, — ну, отвага солдата, партизана. Например, когда она хотела скрыть… но нет, я не могу рассказать вам это.
— То, что вы называете отвагой, Филипп называл мужеством. Он говорит, что это было одно из ее главных достоинств.
— Да, если хотите. В известном смысле это верно. Но у нее не хватало мужества поставить границы самой себе. Ее мужество было только в том, что она умела добиваться того, что хотела. Все-таки и это было красиво, но менее трудно.
— У вас есть дети? — спросила я, сама не знаю почему.
— Да, — ответила она, опустив глаза, — трое: два мальчика и девочка.
Мы проговорили весь вечер и расстались с ощущением слегка намечающейся дружбы. В первый раз в жизни я разошлась радикально с мнением Филиппа. Нет, эта женщина не была дурной. Она была влюблена и ревновала. Мне ли было осуждать ее? В последний момент я поддалась порыву, в котором потом раскаивалась. Я сказала ей:
— До свидания. Мне было очень приятно поговорить с вами. Может быть, вы позвоните мне по телефону? Я теперь одна, и мы могли бы пойти куда-нибудь вместе.
Как только я вышла на улицу, я тотчас же поняла, что сделала ошибку и что Филипп будет мной недоволен. Когда он узнает, что я свела знакомство с Мизой, он станет горячо упрекать меня и будет совершенно прав.
По-видимому, и ей наш разговор доставил некоторое удовольствие; может быть то было любопытство по отношению ко мне, может быть, интерес к нашей семейной жизни, но так или иначе она протелефонировала мне через два дня и мы сговорились встретиться, чтобы пойти вместе в Булонский лес. Мне хотелось одного: заставить ее говорить об Одиль, узнать через нее вкусы, привычки, пристрастия Одиль и, усвоив их, сильнее привлечь к себе Филиппа, которого я не решалась расспрашивать о прошлом. Я закидала Мизу вопросами: «Как она одевалась? Какая портниха ей шила? Мне говорили, что она умела удивительно декорировать комнату цветами… Как это умение может быть до такой степени индивидуально? Объясните мне… Но как странно, и вы, и все говорят, что в ней было много обаяния, а некоторые подробности в ваших рассказах рисуют ее иногда сухой, почти неприятной… Так в чем же заключалось ее обаяние?»
Но Миза не в состоянии была ответить мне на этот вопрос, и я поняла, что она сама часто задавала его себе, и, подобно мне, была далека от его разрешения. Из всего, что она рассказывала мне об Одиль, я могла извлечь только две черты: любовь к природе, которая имелась также и у Соланж, и естественную живость, которой не хватало мне. «Я слишком методична, — думала я, — я слишком мало доверяю своим порывам. Вернее всего, что именно ребячество Одиль, ее живость и веселость так нравились Филиппу, а вовсе не моральные качества…»
Потом мы стали говорить о Филиппе. Разговор принял довольно интимный характер. Я сказала ей, как люблю его.
— Да, — заметила она, — но счастливы ли вы?
— Очень счастлива. Почему вы думаете, что нет?
— Я ничего не думаю… Я только спрашиваю. Впрочем, я понимаю, что вы его любите. Он привлекательный человек. Но у него слишком сильное влечение к женщинам типа Одиль. Быть его женой, должно быть, не очень легко.
— Почему вы говорите «к женщинам»? Разве вы знали других женщин, кроме Одиль, в его жизни?
— О нет. Но я чувствую. Вы понимаете, Филипп человек, которого безграничная преданность и страстная любовь, скорее, могут оттолкнуть… Но, в конце концов, я говорю все это наобум, ведь я ничего не знаю; мы слишком мало были знакомы; но так мне кажется. В то время, когда мы встречались, я замечала в нем некоторые черточки, которые немного умаляли его в моих глазах: мелочность, легкомыслие. Но, повторяю еще раз, все, что я говорю, не имеет никакого значения. Я так мало видела его в жизни.
Мне стало не по себе. Казалось, она находила в этом разговоре какое-то злорадное удовольствие. Неужели Филипп был прав в своей оценке Мизы? Я вернулась домой и провела ужасный вечер. На камине я нашла нежное письмо от Филиппа. Я мысленно просила у него прощения за то, что усомнилась в нем. Конечно, он был слаб, но я любила в нем и эту слабость, и я не хотела видеть в двусмысленных фразах Мизы ничего, кроме разочарования и обиды влюбленной женщины. Еще несколько раз она предлагала мне пройтись вместе с ней и раз даже пригласила обедать, но я отказалась.