Глава девятая

– С чего же мы начнем, маэстро? – дядюшка Иван Андреевич шагает по кабинету, нетерпеливо поглядывая на нотные полки.

– На то ваша воля, дядюшка! – отвечает племянник и тоже тянется к нотам.

Давние знакомцы смотрят на него со всех полок. Старик Бах живет здесь в гордом уединении, за оградой суровых, тяжелых переплетов. Время стерло надписи на соседних корешках, но и без надписей известно, что там расположились неразлучные Керубини и Мегюль. Полкой выше роскошествует в бельэтаже баловень фортуны Россини. А еще выше, как бездомный бродяга, кочует по мансардам Моцарт, и, как всегда, гонится за ним его былой соперник Сальери.

Вечная война идет на нотных полках в дядюшкином кабинете: итальянцы наседают на французов, французы теснят итальянцев, а немецкие педанты, от которых давно отмахнулись и Бах, и Гендель, и Гайдн, под шумок захватывают полку за полкой.

Будь бы дядюшка Иван Андреевич в своем кабинете хозяин, он бы, конечно, отдал лучшие места фортепианистам: свой своему поневоле брат! Но какой же дядюшка хозяин, если и при нужде не найдет на своих полках ни сонаты Клементи, ни концерта Гуммеля.

– Что вы ищете, дядюшка?

– Не знаешь ли хоть ты, маэстро, куда исчез Фильд?

– Знаю.

– А ну? – загорается надеждой Иван Андреевич.

– Фильд, дядюшка, – без тени улыбки объясняет Глинка, – благоденствует в Москве…

– Благодарствую! – оторвавшись от полок, саркастически раскланивается Иван Андреевич. – Без тебя не знал, барабанная голова! Про Фильдовы ноктюрны спрашиваю… – Но, забыв о ноктюрнах, дядюшка делает внезапную модуляцию, обращенную к переменчивому Фильду: – Променять Петербург на Москву! Да чем же мы ему не потрафили, маэстро, а?

Давняя обида на Фильда увлекла Ивана Андреевича на новые импровизации.

– Кто оценит в Москве Фильдово туше? – тремолирует Иван Андреевич. Он, разумеется, ни на кого не намекает, но разве в Москве есть музыканты? Иван Андреевич опять ни на кого не намекает, хотя именно в Москве и нет Глинок – ни маленьких, ни больших, – кто же составит достойное общество неблагодарному Фильду?..

– А как идут твои дела с господином Цейнером, маэстро?

– С господином Цейнером, дядюшка, подвигаюсь и в механизме игры и в приобретении стиля, – раздумчиво отвечает племянник, – только вот интервалов с обращениями никак в толк не возьму! А господин Цейнер приказывает учить вдолбежку…

– Вдолбежку? Зачем же вдолбежку? – размышляет Иван Андреевич. – Однако дорожи наставлениями господина Цейнера, мой друг…

Иван Андреевич снова, кажется, готов вернуться к Фильду, так опрометчиво сменившему невскую столицу на белокаменную. Но время идет, а музыка все еще не началась. И Мишель, вместо того чтобы разыгрывать с дядюшкой в четыре руки, все еще праздно разглядывает ноты:

– Кто это, дядюшка?

– Где?

– Вон там, наверху! – На верхнюю полку, на которую указывает Мишель, въехал какой-то новый постоялец и, не смущаясь ветхого рубища, гордо взирает с высоты. – Кто это?

– Вейгль, маэстро. Да разве ты еще не слыхал? А коли не слыхал, так с него и начнем!

Иван Андреевич берет ноты и решительно идет к роялю. И вдруг на полпути дядюшкины фалдочки впадают в меланхолический минор. Тогда и Михаил Глинка прислушивается: «охи» и «ахи» Евгении Ивановны, только что раздававшиеся за стеной дядюшкиного кабинета, внезапно перешли с звонкого форте на пиано. Даже модные башмачки Софи, бойко постукивавшие где-то совсем близко, затихли в робком пианиссимо. Дядюшка еще раз поглядел на ноты в полной нерешительности, потом глянул на часы.

– Стало быть, – заключает Иван Андреевич и еще раз смотрит на часы, – стало быть, вернулась Марина Осиповна, и мы никак не можем опоздать к обеду!

Потревоженный напрасно Вейгль так и не издает ни одной ноты из своих мелодий. Следом за дядюшкой Мишель идет в столовую, и здесь немедленно со всей силой проявляются удивительные свойства тетушки Марины Осиповны. Едва Спиридон внес суповую миску, оттуда, весело клубясь, вырвался ароматный пар. Но стоило этому ароматному пару подплыть к Марине Осиповне, как он тотчас замерз и виновато испарился. В присутствии Марины Осиповны мерзло все – суп, жаркое, рыба и даже соусы.

«Эх, изобразить бы теперь, как бьет в литавры дядька Михеич!» – думает Мишель, но вместо того сам готов испариться под ледяным взглядом тетушки.

А Софи как вошла в столовую, так ни разу и не глянула на Мишеля. И странное дело: когда Софи не обращает на тебя никакого внимания, тогда ужасно хочется, чтоб она хоть разок взглянула. Мишель ждал этого взгляда от блюда к блюду, пока Спиридон, обнаружив непрошенную прьпь, не явился с пирожным. Софи, так и не взглянув на кузена, отделила от пирожного крохотный кусочек и поднесла на ложечке к губам. Неужто может быть у девицы такой маленький ротик? От удивления Мишель сам раскрыл рот. Но именно в эту минуту прямо на него и прищурились несносные глаза: «А мы думали, что воспитанные юноши…»

Но обед кончился, и Марина Осиповна поднялась из-за стола.

– Вечером, Жан, – леденит она дядюшку, – мы званы к Салаевым. Вы не забудете, надеюсь?

– Всенепременно, ma chère[25], именно к Салаевым! – Ивану Андреевичу никак не удается припомнить: кто, бишь, эти Салаевы? Но, ничего не припомнив, дядюшка впадает в такой бравурный мажор, как будто всю жизнь он и прожил только для того, чтоб поехать, наконец, к Салаевым. – К Салаевым, ma chère, всенепременно к ним!..

Но, чорт возьми, до Салаевых Иван Андреевич отведет душу с племянником.

– Еще никто на свете не написал такой музыки, маэстро, – говорит Иван Андреевич, удалившись с Мишелем в кабинет и раскрывая Моцартову увертюру к «Дон-Жуану».

Глинка глядит в ноты, а сам прислушивается к тому, как за стеной стучат, удаляясь, чьи-то башмачки. Слава богу, ушла! Но зачем же все-таки ушла несносная Софи?

– Вот она, душа Дон-Жуана, – упоенно говорит дядюшка и, предвкушая наслаждение, проигрывает на рояле грациозную и насмешливую тему из увертюры. – Только музыка могла воплотить этот соблазнительный образ грешника, которому все прощает любовь.

Но в это время Михаил Глинка окончательно потерял нить дядюшкиного рассуждения, потому что в кабинет вошла Софи и села в кресло, которое стояло ближе всех именно к нему, а перед ним возник новый неразрешимый вопрос: был когда-нибудь у Софи такой бант или никогда еще не было у нее такого необыкновенного банта?

– Ты слышишь, маэстро? – Иван Андреевич, покончив с душой Дон-Жуана, взял новые аккорды. – Вот весь остальной мир, который противостоит Дон-Жуану, чтобы его покарать.

– За что, дядюшка?

– Именно за то, что он Дон-Жуан!

Дядюшка заиграл, и весь суровый мир, карающий Дон-Жуана, немедленно пришел в движение. Он наступал, он преследовал и, наконец, торжествовал победу над грешником.

Мишель придвинулся и слушал. Да, точно, потрясающие звуки… Но и такого удивительного локона, ниспадающего на шейку Софи, он тоже никогда не видел…

– Внимайте! – Иван Андреевич привстал за роялем, и тут Мишелю пришлось расстаться и с необыкновенным бантом и с удивительным локоном. – Сам Моцарт с вами говорит! – воодушевился дядюшка. – Никогда ни один поэт не раскроет тайны человеческого сердца так, как это дано музыканту. Начнем, маэстро!..

И они начали играть увертюру в четыре руки. Мишель вложил всю душу в тремоло, живописующее трепет души Дон-Жуана, не знающей раскаяния.

– Ах ты, пострел! Ах ты, маленькая Глинка! – Иван Андреевич в восторге откинулся от рояля. – Какие боги благословили твою душу?!

Софи сидела неподвижно, глядя на носок собственного башмачка. Он выглянул из-под кружевных оборок и, как мышонок, чуть-чуть шевелился. Пользуясь тем, что дядюшка отошел к нотным полкам, Мишель наблюдал за мышонком и думал о Софи: «Бесчувственная, неужто сам Моцарт над тобой не властен?..»

Фортепианисты играли всё с большим жаром. Мишель поклялся не только не глядеть на Софи, но и вовсе о ней не думать. Но в тот самый момент, когда c полки соскочил гуляка Россини и расположился на нотной подставке, Софи вдруг стала подпевать. Ага! Наконец-то настало время отомстить несносным глазам и поймать первую фальшивую фиоритурку. Но Софи пела и пела, а ни одной фальшивой нотки Мишелю не удавалось поймать. Положительно еще не было на свете такой удивительной девицы! Это было теперь совершенно ясно, и нерешенным оставался только один вопрос: где и когда успели подменить Софи?..

– Что с тобой, маэстро? – дядюшка глядел, ничего не понимая: Мишель – этого еще никогда с ним не бывало – пропустил целый такт!

И торжествующие глаза Софи немедленно прищурились: «А мы думали, что истинные музыканты…» Глинка смущенно ударил по клавишам, а голос Софи вконец опутал серебряными ниточками бедное сердце, жаждущее дружбы.

– Фора, маэстро! – вскричал Иван Андреевич, раскрывая новую тетрадь. – Фора!

Но откуда-то уже потекли ледяные струи. Они достигли дверей кабинета, явившись в образе Спиридона:

– Барыня изволят ждать!

Иван Андреевич попробовал было отмахнуться…

– Жан! – раздалось тогда издалека, и двойная фуга Марины Осиповны, выдержанная в самом строгом стиле, тотчас пошла к кульминации.

С нотной подставки все еще улыбался беспечный Россини, а бедный дядюшка Иван Андреевич покорно шел за разряженной Мариной Осиповной в переднюю.

– Мы так давно не бывали у Салаевых, ma chère, – храбрится Иван Андреевич, – что я даже соскучился. Почему бы, думаю, взять да и не заехать, а?

Тетушка молчит и молчанием еще пуще леденит Ивана Андреевича. Он бы, может быть, и совсем замерз, если бы Спиридон не накинул на него медвежью шубу.

Супруги отбыли к Салаевым. Горничная погасила лишние свечи и увела спать Евгению Ивановну. По дороге Евгения Ивановна еще раз встала перед Мишелем и ахнула:

– Ах, какой у тебя хохлик! Ай, какой смешной!..

Мишель поспешно поправил прическу и без всякого намерения, – пусть Софи не зазнается, – пошел в гостиную. Но именно в гостиной, углубясь в книгу, расположилась на диване Софи. Мишель без всяких намерений, – пусть не важничает Софи, – заглянул в книгу через ее плечо: Ричардсонова «Кларисса», – этакая чепуха!

– Софи, читали ли вы…

– Что, Мишель?

– Не что, а кого! – поправляет Глинка.

– Ах, скажите, пожалуйста, он еще учит! Ну, предположим, кого?

– Овидия!

– Кого? – переспрашивает Софи.

– А теперь уж не кого, а что, – снова поправляет Мишель, – «Ме-та-мор-фозы»!

Но прежде чем он успевает что-нибудь сказать об удивительных метаморфозах, которые происходят с некоторыми девицами, Софи возвращается к Ричардсоновой негоднице Клариссе. И только когда горничная подала им, как взрослым, чай, а Софи наскучила, наконец, разбухшая от слез Кларисса, она снова вернулась к роли светской хозяйки.

– Вы опоздали, Мишель, – говорит Софи, изящно помешивая ложечкой чай, – вчера мы уже выезжали с папа́ в концерт…

– Я видел афишку…

– Афишку! – Софи поднимает розовый пальчик. – Надо было самому слышать, как играл господин Гуммель. Сам Гуммель, Мишель! Разве это так трудно понять?

– Я слышал господина Гуммеля, – хмуро откликается Мишель, – дядюшка возил меня к нему…

У Мишеля нехватает храбрости признаться, что он сам играл господину Гуммелю тот самый a-mol’ный Гуммелев концерт, который был объявлен в афишке. И уж, конечно, он никогда не расскажет Софи о другой музыке, которую не играет ни Гуммель, ни Фильд. Самая замечательная девица ничего не поймет, если бы даже поведать ей о явлениях госпожи Гармонии в доме господина Отто… Но, должно быть, еще одна метаморфоза произошла в это время в дядюшкиной гостиной.

– Вы очень хорошо играли сегодня, Мишель! Как я завидую вам! – Софи говорила так же просто, как и год назад, без всяких прищурок. И голос ее опять звенел чистым серебром, а серебряные ниточки опять опутали Мишеля. Разорвать бы эти коварные путы и смело пробиться к Софи!

– Софи…

– Что, Мишель?

Он вздыхает.

Позволь душе моей открыться пред тобой

И в дружбе сладостной отраду почерпнуть,

Скучая жизнию, томимый суетой,

Я жажду близ тебя, друг нежный, отдохнуть!

И какие же замечательные стихи Левушкиного брата вспомнились Михаилу Глинке. Как раз к случаю. Вся беда была в том, что вместо стихов Софи услышала только новый протяжный вздох, и они опять погрузились в молчание.

Софи, пригубив чай, снова вернулась к Клариссе, и тогда Мишель, наконец, решился отомстить за все:

…Что ж, проживу в безвестной тишине,

Потомство грозное не вспомнит обо мне,

И гроб несчастного в пустыне мрачной, дикой

Забвенья порастет ползучей повиликой…

Но в гостиную совсем некстати вошла горничная.

– Барышня! – сказала она. – Почивать пора! Барыня настрого приказали…

– Иду, Даша, – ответила Софи и протянула руку Мишелю. – Доброй ночи, cousin!

Софи насмешливо прищурилась, и башмачки ее бойко застучали по паркету.

Прахом пошли благоприобретенные через Льва Пушкина стихи…

Мишель ворочался на кровати в гостевой, пока перед ним не предстал со свечой и в халате дядюшка Иван Андреевич.

– Я, маэстро, только на минутку к тебе… Да ты никак спишь? Ну, спи, спи!.. Соскучился я, признаться, у этих Салаевых… – Дядюшка говорил под сурдинку, хотя апартаменты Марины Осиповны находились на противоположной стороне вместительной квартиры. – Можешь ты себе вообразить, маэстро, за целый вечер – ни слова о музыке! И это люди!.. Да ты опять спишь? – Дядюшка прислушался, и хотя не получил ответа, все-таки продолжал: – А Моцарт, маэстро, именно в «Дон-Жуане» разрешил величайшие задачи драматической музыки!.. – И при мысли о Моцарте дядюшка храбро отбросил сурдинку: – О, Моцарт!..

Но племянник ничего более не слыхал. В гостевую комнату вошел длинноносый человек в пудреном парике и расшитом камзоле. Сам Вольфганг Амедей Моцарт сел за клавесин. Может быть, сегодня он решил, наконец, раскрыть тайну дерзкого, которому все прощает любовь?…Моцарт играл, но тайна Дон-Жуана так и осталась тайной. Должно быть, ее еще не похитил у женского сердца ни один поэт и никогда не раскроет ни один музыкант…