Глава седьмая
Кто бы решился утверждать, что хвори созданы на благо человеку? Кому, кроме медиков, могут принести пользу золотуха, колики или, к примеру, нервическая боль? А Михаилу Глинке они как раз в это время и сослужили службу. Пользуясь безотказным отпуском по болезни, Глинка почти не жил в постылом пансионе. А стоило только распахнуть выходные двери, стоило только раз вобрать в грудь свежий воздух – и он снова был здоров, весел и бодр.
Еще никогда так не спешил племянник к дядюшке Ивану Андреевичу, и, признаться, еще никогда ему не было нужды так часто здесь бывать. Если бы можно, он и каждый день бывал бы теперь в доме Энгельгардта, замирая от несбыточных надежд. Случилось то, что когда-нибудь непременно должно было случиться: в сердце благородного пансионера постучалась любовь. Вот тогда и посочувствовали сердцу старые хвори. Благодаря им в канцелярии то и дело пишут увольнительные билеты: «…Дан сей Михаилу Глинке в удостоверение и на предмет…»
Глупый билет писан равнодушным писцовым почерком! Где равнодушному писцу знать, на какой предмет счастливый пансионер с лихорадочной быстротой натягивает парадный мундир и бежит в шинельную?..
– Глинка Михаил, приблизься! – Навстречу ему идет подинспектор Колмаков и, ничего не замечая, начинает диспутацию: – Ты, мал золотник, как ныне на метаморфозы смотришь?
И не понять, на какие, собственно, метаморфозы кивает подинспектор. На те ли, которые вдохновили древнего поэта, или на те, которые происходят на Руси и, как в зеркале, отражаются во всей жизни Благородного пансиона?
Будучи по пятому или по шестому пуншу, Иван Екимович повторяет свой вопрос, потом недоуменно моргает: только что стоял перед ним питомец, а теперь нет. Должно быть, везде теперь так: одни метаморфозы…
А Глинки и след простыл.
– Извозчик, к Казанскому собору!..
Коли пришла любовь, все поет. Поет и каменовская птица – соловей под парадным мундиром; поют и старые извозчичьи сани, весело попрыгивая по талому снежку.
– Гони, дед!.. – торопит возницу нетерпеливый седок.
Но много видели на веку старые сани и мною видел возница, покрикивающий привычным баском:
– Эй ты, Молния!..
А Молния, отведав кнута, все так же лениво крутит хвостом…
На Невском сани остановились.
Глинка выскочил на панель, побежал к Энгельгардтову дому и смаху одолел лестницу.
В передней его встретил шмаковский дядюшка Афанасий Андреевич в теплом, дорожном сюртуке, будто только что вылез из Новоспасского возка.
– А, старче, явился наконец! – обнимает племянника Афанасий Андреевич. – А я уж и сам хотел за тобой ехать. Ну, здравствуй, коли так!
– Да вы ли это, дядюшка? – удивляется Мишель и, вспомнив милую старину, продолжает: – Не может быть, чтобы вы! Какие у вас доказательства? Григорий! – кричит Мишель и уже собирается повернуться на каблуках. – Григорий!..
– Ау, старче, Григорий, – отвечает Афанасий Андреевич, – нет больше Григория. Ни с того, ни с сего взял да и приказал долго жить. А ведь какой артист был! Он и в беспамятстве все еще монологи читал: «Меч иль яд?» Да ты, наверное, и сам помнишь?
– Помню, дядюшка, еще бы не помнить! – грустно отвечает Глинка. – А тетушка здорова ли? Наши как?
– Тетушка твоя, старче, в черепаху смотрит, и я тебе истинно скажу – ни бельмеса не видит! А ваши все здравствуют, все тебя целуют!.. Да скоро ли ты с пансионом кончишь? Музыканты мои ждут тебя не дождутся! Куда как славно будет, когда станешь ты у меня первым скрипачом!
Афанасий Андреевич вдруг встал в коридоре, не дойдя до столовой:
– Стой, стой!
– Стою…
– Захара Ивановича помнишь? Этот тоже подвел: сидит в клетке и бормочет, а что бормочет – не разобрать!
– С чего бы, дядюшка?
– И сам в толк не возьму: не то в мистицизм впал, не то от запоров…
– А лечили? Если соловей заскучает, ему живых муравьев дают, не пробовали?
– Муравьев, говоришь? Нет, не пробовал. Да ты наверное ли про муравьев-то знаешь? – допытывается Афанасий Андреевич и со свойственной ему решительностью заключает: – Надо будет в Шмаково отписать, тотчас отписать!
Но едва ли дождется столичных рецептов Захар Иванович, впавший в мистицизм! Да что Захар Иванович, если под покровом тайны осталось и то, зачем пожаловал в столицу сам шмаковский дядюшка. Может быть, оглянулся Афанасий Андреевич: что в жизни сделал? И поехал подальше от тоски. Когда едешь, всегда есть успокоительная видимость: вот, мол, еду, значит дело есть. А поехал назад, значит дела кончил. Да как же и не быть делам у шмаковского барина? Сначала Афанасий Андреевич так и объявил, что прибыл в Петербург по закладным докукам. Только какие же закладные без Ивана Николаевича? А будет ли в Петербурге батюшка Иван Николаевич и как скоро, про то Афанасий Андреевич в спешке не осведомился. Прибавил было гость, что есть у него и к братцу Ивану Андреевичу дела, но тут уж дядюшка Иван Андреевич удивился: он, кроме как о музыке, ни о чем думать не желает, какие же могут быть к нему дела?..
Вот музыка и началась, благо тетушка Марина Осиповна по случаю прибытия гостя уволила Ивана Андреевича от всяких визитаций. А как явился из пансиона Мишель, тут уж вовсе бросили считать часы, и на нотных полках в дядюшкином кабинете произошел полный переполох.
– Бис! – кричал, сидя в креслах у рояля, шмаковский дядюшка Афанасий Андреевич.
– Фора! – по-столичному вторил ему дядюшка Иван Андреевич, разыгрывая с племянником пьесу за пьесой.
Глинка играет и, сгорая от нетерпения, чего-то ждет. Может быть, как раньше, ждет – не простучат ли за стеной чьи-то модные башмачки? Пустое! Софи пребывает в своем институте, и он попросту дружит с милой кузиной. А дружба не стучит в сердце беспокойным стуком. И все-таки Михаил Глинка чего-то ждет.
Когда дядюшка Иван Андреевич, заглянув на нижнюю полку, где издавна жил суровый старик Бах, извлек оттуда толщенную тетрадь, племянник спросил с полным равнодушием:
– Мы пойдем сегодня к Энгельгардтам?
– А как же! – отвечал Иван Андреевич. – Разве ты забыл, что мы на сегодня званы?
Далее Мишелю нужно бы спросить, будет ли у Энгельгардтов о н а. Нет, об этом невозможно спросить! Пусть лучше тайна умрет вместе с ним и порастет повиликой забвения. Любовь только тогда и сладостна, когда от нее веет тайной. Так непременно любится в шестнадцать лет!
Но разве непременно надо в шестнадцать лет влюбиться? Может быть, ничего бы не случилось с Михаилом Глинкой, если бы не дядюшка Иван Андреевич. Все произошло именно из-за дядюшки, и началось совсем недавно, и тоже на музыкальном собрании у Энгельгардтов.
– Смотри, – сказал тогда Мишелю дядюшка и слегка подтолкнул его локтем, – вот она!
– Кто?
– Музыкантша, равной которой нет во всем Петербурге!
Дядюшка оставил племянника и пошел навстречу даме, которая входила в гостиную. Михаил Глинка разглядел эту молодую, почти юную даму много позже, когда она запела. Он отвел глаза от рояля, на котором аккомпанировал певице Иван Андреевич, и только теперь увидел ее серьезное, почти строгое лицо. Михаил Глинка поглядел еще раз, потом прислушался к ее чистому, горячему голосу и тогда понял: как она хороша! А после пения Иван Андреевич подвел к ней Мишеля:
– Честь имею представить вам племянника, сударыня: Михаил Иванович, тоже Глинка и тоже фортепианист. Прошу любить и жаловать!
– Какой махонький! – ласково удивилась дама.
Сердце Михаила Глинки упало, и он явственно услышал, как оно разбилось вдребезги.
– Сударыня, – вступился дядюшка, – ему уже пошел семнадцатый год, а фортепианист такой, что и меня за пояс затиснет!
– Да неужто все Глинки музыканты? – смеясь, спросила дама и протянула Мишелю руку.
Он коснулся ее руки, изнемогая от смущения, – пусть погибнут все приличия, но не решился эту руку поцеловать…
Он и в мыслях никогда бы не осмелился проникнуть в святилище, в котором обитала прекрасная музыкантша, если бы снова не был в том повинен дядюшка Иван Андреевич.
– Едем, маэстро! – сказал он племяннику в один из отпускных дней.
Тетушки Марины Осиповны не было дома, и потому дядюшкины фалдочки взлетали с необыкновенной решительностью.
Напрасно Мишель клялся, что на сей раз он действительно болен и всеми болезнями сразу.
– Ты услышишь ее арфу, варвар! – отвечал неумолимый дядюшка. – Арфа, мой друг, еще в древнем Египте увеселяла фараонов, и жрецы, играя на арфе, изгоняли болезни… Едем!
Они поехали к ней, и она действительно играла на арфе. Собственно, только арфу Глинка сначала и услышал. А потом увидел крохотные пальчики, летавшие по струнам, потом ее плечи и, наконец, лицо.
– Боже, как она хороша!
– Кто? – тоже топотом переспросил Иван Андреевич.
– Арфа… – схитрил Мишель и покосился на дядюшку.
Кто же, как не Иван Андреевич, был во всем виноват!
А сегодня, когда давно бы уже пора отправиться к Энгельгардтам, дядюшка все еще достает с нотных полок тетрадь за тетрадью и как ни в чем не бывало кричит:
– Фора!..
Вот, оказывается, сколько есть препятствий на путях любви…
Когда Глинки появились у Энгельгардтов, в гостиной было шумно и людно, а около рояля стояла молодая дама, готовясь петь.
В этот вечер Михаил Глинка ни за что не решился бы играть, но разве переспоришь дядюшку Ивана Андреевича? Уж лучше умереть за роялем, чем слушать, как дядюшка при всех гостях начнет пересказывать Фильдову экспромту про маленькую Глинку.
Глинка сел за рояль: пусть будет что будет! Пусть музыка расскажет ей, и только ей одной, что он вовсе не мальчик и уж вовсе не так мал, как кажется. И пусть еще музыка расскажет, как тяжело жить с разбитым навеки сердцем…
Он играл, и музыка уже начала рассказ именно о разбитом сердце, а госпожа Гармония, явившись на золотом облачке, вдруг все осветила своей ясной улыбкой. Однако на этот раз улыбалась вовсе не госпожа Гармония – на этот раз юному фортепианисту улыбалась первая музыкантша столицы, которая так отменно пела своим серебряным сопрано и играла на золотой арфе, конечно тоже лучшей в мире!
Отыграв, Глинка юркнул в уголок, но первая музыкантша столицы тотчас разыскала его за постаментом, на котором стоял массивный бронзовый канделябр.
– Признайтесь, вы очень любите музыку? – спросила она, растроганная его игрой.
Он стоял перед ней растерянный. Ответить было гораздо труднее, чем на самый трудный вопрос на самом трудном экзамене.
– Да, сударыня… очень… – и вздохнул полной грудью.
– Я тоже люблю музыку больше всего на свете, – пел ее голос и устремлялся прямо в сердце Мишеля, благо так легко было проникнуть в эту груду разбитых черепков. – Давайте любить музыку вместе, мой друг!..
Он поклонился и расшаркался так, как учил в пансионе танцмейстер, и проклял себя за то, что был не внимателен к этим урокам. Поклон вышел вбок, а расшаркавшись, он задел канделябр, и что-то зазвенело над самым ухом: не то хрустальные подвески, не то ее серебряный голос.
– Непременно приезжайте ко мне, мой друг!
Но и это было еще не все.
– Я знаю, я наверное знаю, что мы подружимся!
Она именно так и сказала: «Мы подружимся»! Как будто говорить влюбленному о дружбе не то же самое, что рассказывать о красках слепому!
Глинки вернулись от Энгельгардтов поздно. Но дядюшка никакие мог оставить племянника без наставлений. В халате, со свечой в руке, он зашел в гостевую комнату, где расположился на сон Мишель.
– Теперь ты понял, какая она музыкантша? – сказал Иван Андреевич. – Первая и единственная, варвар!
Варвар все понял. Она была в самом деле первая и единственная. Так непременно верится в шестнадцать лет.