Глава седьмая

Можно представить себе, что испытал мореплаватель, когда возглас: «Земля!» – впервые раздался в пустоте океана. Можно ощутить все величие минуты, когда, нагнувшись к яблоку, воскликнул Ньютон: «Я нашел!»

Но что удивительного в том, если молодой человек с грохотом отодвигает кресло от дверей комнаты или ходит с нотным листом в руках, а потом разыгрывает с дядюшкиными музыкантами Маурерову увертюру? Что удивительно, если молодой человек, склонный к музыке, разложил перед собой все оркестровые партии и, соображаясь с ними, написал недостающий альт?

Но если вслушивается сочинитель в написанное им и не устает повторять: «Здесь нет ни одной неверной ноты!» – хотя никогда не слышал он, как расположил альт в своей увертюре Людвиг Маурер, – это значит, что пришел сочинитель к соображению законов, по которым тяготеют звуки к звукам.

Глинка собирался везти в Петербург изобретенную им альтовую партию, окрыленный надеждою вырвать у музыки сокровеннейшую из ее тайн.

А Карл Федорович Гемпель, снова прибывший в. Новоспасское для свидания с достойной супругой, был приглашен наверх, однако не для игры в четыре руки.

– Мне кажется, – сказал Глинка, показывая гостю свежеисписанные нотные листы, – что рано или поздно я одолею тайны контрапункта.

– Бессомненно, Михаил Иванович, – отвечал Карл Федорович, – и я первый буду бить в мои ладушки, когда встречу вас на трудной, но благородной дороге музыканта!

– Однакоже! – задумался Глинка. – Скажите мне, прав ли я в моем мнении? Все ухищрения контрапункта и все красоты гармонии будут мертвы для того, кто не постигнет в звуках философии?

– Э! – удивился сын органиста из Веймара. – Зачем артисту философия? Ни Кант, ни Гегель не делают музыки, Михаил Иванович!

– А Моцарт и Бетховен? А философическая суть их творений?.. – возразил Глинка. – Ведь самые совершенные звуки только тогда становятся музыкой, когда в них воплощается мысль…

– Но наука контрапункта есть великая наука сама по себе!

– А вот за это я бы никогда не стал бить ей в мои ладушки! – созорничал Глинка и опять стал серьезен. – Но я готов впасть в ересь, Карл Федорович, и утверждать, что самые ученые музыканты мира не подозревают о существовании другого контрапункта, который силен именно тем, что рожден мудростью народной!

– Где же есть этот философический контрапункт? – улыбнулся Карл Федорович.

– Здесь! – сказал Михаил Глинка.

– В ваших композициях? Но в таком случае я хочу их слышать!

– К сожалению, у меня нет никаких композиций, – насупился Глинка, – и не о них речь. Вы наши русские дороги знаете?

– Очень, и даже собственными моими боками! – откликнулся Карл Федорович.

– Премного в том сочувствую. Но видели ли вы, как бегут и переплетаются и снова расходятся, чтобы сойтись, эти русские дороги?

– Вы обещали, Михаил Иванович, показать мне новый контрапункт, а вместо того приглашаете на прогулку. Но я уже очень сыт этими прогулками по русским дорогам!

– Сейчас мы будем у места назначения, даю вам слово. Вам не грозят более ни рытвины, ни ухабы, вам остается лишь приглядеться из вашего экипажа к тем людям, которые бредут по обочинам дорог.

– Но зачем?!

– Для пользы музыки. Может быть, вам попадутся когда-нибудь беспокойные люди…

– Бродяги? Я не вижу чести…

– Не бродяги, Карл Федорович, а странные люди! Но зовут их так не за странность поведения, а за то, что они в странствии проводят жизнь…

– Очень странный народ и очень любит прогулки!..

– Ему виднее!.. А теперь вообразите, Карл Федорович, стелются перед вами дороги, а по дорогам идет да идет в размышлении человек.

Глинка взял скрипку и заиграл «Дороженьку». Он разводил голоса и подголоски и снова их сводил. Напев и сам вился, как бесконечная дорога. Звуки, как многообразны они ни были, как ни затейлив был их разбег, сами живописали дорогу и вторили мыслям дорожного человека.

– Это похоже на контрапункт? – спросил Глинка и положил смычок.

– Вы большой шутник, – отвечал Карл Федорович, – и. это очень мне известно!

– Ну да, – согласился Глинка, – где же нашим мужикам и бабам дознаться до контрапункта, они и слова такого не выговорят! Но если нет в этой песне мудрого голосоведения в каждом созвучии, в каждом придыхании, тогда, Карл Федорович, назовите меня глухарем!

– Вы можете собирать эту красивую песню в российский музыкальный музеум!

– В музей?! – опешил Глинка. – Живую душу – в музей?! Нет, она на новые дороги выберется, и, может быть, наши подголоски еще с самим ученым контрапунктом поспорят!

Он остановился, пораженный собственной мыслью, впервые высказанной в азарте спора. Дерзкая мысль о русском народном контрапункте отчетливо выступила перед ним, как неведомый, манящий брег…

А голоса и подголоски снова показали ему в эти дни свой норов.

Глинка попробовал записать любимую свою песню «Уж ты поле мое, поле чистое», и все вышло как нельзя лучше, потому что записывал он не пером на нотном листе, а смычком на струнах. Переиграл песню несколько раз, вечером велел собраться в людскую песельницам и приказал им петь для проверки «Поле». Голос повела та самая Лукерья из Починка, из-за которой он поспорил однажды с нянькой Авдотьей, а подголоски стали водить рябая Василиса да Наташа.

Глинка распоряжался, как хозяин:

– А ну, пойте еще раз!

Песню повторили.

Он насторожился:

– Летом будто не так пели… Раньше ты, Лукерья, голосом вот этак вела, – и показал на скрипке прежний голос.

– Так, Михаил Иванович, истинно так, – подтвердила Лукерья.

– Почему же сегодня не так поешь?

– Да ведь тогда, Михаил Иванович, в поле пели, а сегодня вроде как на посиделках. Выходит, и песне другой порядок.

– Да ведь в песнях, Михаил Иванович, и всегда так! – разом заговорили песельницы.

– А как же иначе, братец? – не вытерпела Наташа. – Это у вас в музыке правила, а в песнях – воля.

Глинка растерянно взглянул на сестру.

«Поле» запели еще раз, и теперь, словно раззадоренные Лукерьей, подголоски тоже пошли за голосом новым путем. Лукерья же, глазом не моргнув, тотчас к ним опять приладилась.

Пели и состязались. Каждый нес свое в общее согласие. Каждый отыскивал новое, ничего в песне не руша. И если в хорном пении и таился какой-то собственный таинственный контрапункт, то, казалось, он больше походил на вольную волю для каждого певца, чем на твердые правила.

Когда Глинка писал альт к Мауреровой увертюре, то был уверен, что отобрал предрешенное законами созвучий. А как записать песенные голоса, когда каждая песня у каждого песельника живет по-новому? Попробуй поймать песню на лету, оторвать ее от певца!

Глинка долго размышлял в тот день, впадая в сомнения. А наутро за завтраком сказал Наташе:

– Откуда ты волю взяла? Все равно: правила и для голосов и для подголосков есть!

Наташа пила чай со сливками и уписывала пышки. Ей вовсе не хотелось отрываться от пышек с вареньем для каких-то правил. Она, собственно, даже не поняла толком, о чем он говорил.

. – Угу! – кивнула Наташа, громко причмокивая.

Но тут о правилах заговорила госпожа Гемпель:

– Девицам не следует громко чавкать!

– Господи, сколько же на свете этих правил! – вздохнула Наташа.

Должно быть, о том же самом размышлял и брат…

Уже была уложена в чемодан альтовая партия. Песни же – и свои, новоспасские, и завезенные с Украины и Кавказа – покоились в памяти, дожидаясь, когда придет их час.

Отъезд задерживался только из-за батюшки Ивана Николаевича. Никогда еще не бывал новоспасский владетель в столь долгой отлучке. Пришли от него письма из Орла и из Москвы, потом из Петербурга.

« На-днях, уповательно, вернусь», – писал Иван Николаевич, однако все не возвращался.

В новоспасской церкви уже звонили великопостным печальным звоном. На клиросе пели:

– Покаяния двери отверзи ми…

Глинка зачастил в церковь. Древние напевы, сохранившиеся от дедовских времен, попрежнему чуждались здесь модных изощрений. Они все еще дышали великим искусством московских дьяков, которые умели вести напев по старинным крюкам.

Вернувшись в воскресенье от обедни, Глинка сел за рояль, и покаянный канон огласил зал.

– Ведь это же грех, Мишель! – укорила его Поля.

Мишель продолжал играть, не отвечая, а Поля присела у рояля в полной нерешительности: не грех ли и присутствовать при таком святотатстве?

Кончив игру, Глинка обнял Полю.

– Ну, молись теперь о прощении грешника, не чувствительного к спасению души, – и ушел к себе наверх.

Дверь в детскую была наглухо закрыта, когда к ней подобралась Машенька. Из-за двери все еще звучали покаянные напевы. Когда Глинка пытался их облечь в европейские гармонии, они при всем своем смирении воспротивились не менее решительно, чем самые задористые песни. Но Машеньке не было никакого дела до этой распри. Она смело постучала в дверь всей пятерней и, едва брат открыл, выпалила:

– Жених приехал!..

– Кто?!

– Жених, братец!

– Какой жених?!

– Да Полин же! – Машенька попыталась столь же стремительно исчезнуть, но брат схватил ее обеими руками:

– Кто тебе про жениха говорил?

– Все няньки, братец, говорят… – Машенька высвободилась и всплеснула руками: – Неужто вы, братец, ни разу не слыхали?

Но и Поля и Яков Михайлович Соболевский тоже не были осведомлены няньками о своей будущей судьбе. Они мирно сидели в диванной – Поля за рукодельем, Яков Михайлович с книгой в руках.

Когда Глинка вошел в диванную, Соболевский, не прерывая чтения, приветствовал его и с жаром продолжал:

– «Небо оделось покровом печали. Луна то краснела, как стыдливость, то пылала, как гнев…»

– Что это? – спросил Глинка, и Соболевский протянул ему недавно вышедший в Москве перевод поэмы «Матильда Рэкби» Вальтер-Скотта.

Чтение продолжалось. Молодой сосед с особенным чувством произносил строки, посвященные в поэме юному Вильфриду:

– «Вильфрид любил. Печальный взор его выражал нежность, но уста говорили только о дружбе».

Давно погасли огни на Острове муз, давно оплыли свечи на столе диванной, а Поля, Мишель и гость все еще сидели втроем.

Должно быть, для того чтобы не прерывать чтения поэмы, Яков Михайлович стал ездить в Новоспасское чуть ли не каждый день. И он был прав, потому что события развивались стремительно. В замке старого рыцаря Рэкби не только Вильфрид страдал от любви к прекрасной Матильде. Здесь же проводил свои дни и молодой благородный О'Нейль. Но события развивались, пожалуй, еще стремительнее за зубчатыми стенами замка Рэкби. Там войска, собранные Кромвелем, шли в битву против войск короля. К тому же, едва небо одевалось покровом печали и луна начинала краснеть, как стыдливость, в старом замке и в окружных лесах кишмя-кишели привидения, склонные по-своему решать участь героев. Нельзя же было читать поэму с перерывами, оставив и Матильду, и Вильфрида, и О'Нейля в такой страшной опасности!

Может быть, ни Поля, ни молодой сосед из Русскова этого даже не видели, но Михаил Глинка не только видел перед собой всю поэму, он слышал голоса героев, и таинственные звуки ночи, и крик филина на дальней башне, и звон боевых мечей.

Его воображение, как неутомимый живописец, принялось за работу. Оно рисовало картину за картиной, только вместо холста и красок пользовалось звуками.

Но поэма так и не была еще дочитана, когда в Новоспасское вернулся Иван Николаевич. Он прибыл усталый, хмурый: в Петербурге ему не удалось добыть денег, и теперь должны были остановиться многие его дела.

– Не жалуюсь, друг мой, – сказал Иван Николаевич сыну, – но и пасовать не намерен. Кое-что сызнова начну… авось… – Батюшка махнул рукой и улыбнулся: – В том и суть, чтобы действовать!.. Неужто не поставлю суконную мануфактуру?.. А ты поезжай, друг мой, и, о службе думай. Просвещенные дипломаты нам не менее мануфактур надобны, я так сужу!..

Батюшка не обещал сыну большой помощи в Петербурге, зато насчет домашних припасов все предусмотрел. В столицу с баричем отправлялись дядька Илья, тезка тому Илье, что путешествовал на Горячие воды, и дворовые Яков и Алексей. Не знал, конечно, Иван Николаевич, что Яков уже изрядно управлялся с виолончелью, а Алексей метил в скрипачи. Все это обошлось не без помощи Мишеля, но где же было усмотреть Ивану Николаевичу, что музыка все больше полонила новоспасский дом?

А на Острове муз горели уже вешние огни. На Десне все больше становилось талых тропок. Над островом перед домом все дольше стояло солнце. Должно быть, на остров возвращались, наконец, музы. Поля в самом деле была права: кто же забывает родимый дом?