II
Рано утром, когда великие князья еще спали, Меншиков взял только двух из своих адъютантов — Панаева и Стеценко, поехал в Чоргун к Горчакову. Он не сказал им, зачем туда едет, но Стеценко догадывался, что он продолжает искать виновников поражения на Инкермане и думает отыскать их там.
По дороге он заезжал в два-три дома, где положили раненых, видел сам, что многие еще не перевязаны врачами, качал головой и уходил поспешно, бормоча при этом:
— Вот же не присылают лекарей, а я писал ведь! Откуда же я их тут возьму?
Стеценко счел удобным сказать:
— Ваша светлость, на перевязочном пункте, где я был вчера, лекарей я видел, но я не видел там ни одного стола для операций и даже ни одного стула или табурета, чтобы посадить раненого…
Он остановился было, не отзовется ли как-нибудь на это светлейший, но тот молчал; не сказал даже, что в 28-м году было еще хуже; поэтому решил договорить он:
— Приспособили туры и фашины, какие брошены были с полуфурков, вместо столов и стульев, а то не на чем было бы и ампутаций делать.
Светлейший посмотрел на него невнимательно и даже как будто досадливо, но промолчал и тут: мысли его были в Чоргуне и не с ранеными солдатами, которых, кстати сказать, там и не могло быть, а со здоровыми пока еще, хотя и старыми генералами.
Огромнейшие табуны лошадей паслись под присмотром драгун и гусар около Чоргуна. Травы уже не было, — старая сгорела от солнца, молодую или вытоптали, или выщипали с корнями и землей; объедали дубовые кусты.
— Вот полюбуйтесь! — желчно обратился Меншиков к своим адъютантам. — Шестьдесят эскадронов такой чудесной кавалерии, — и не пустили в дело!
Зачем же она в таком случае? Только сено есть? Одних только драгун сорок эскадронов, — и простояли, как на обедне!
Теперь уже настала очередь вежливо промолчать как Стеценко, так и Панаеву, потому что каждый из них мог бы спросить светлейшего: «Почему же вы, ваша светлость, не послали туда, к Чоргунскому отряду, с любым из нас приказа о наступлении?»
Несколько приплюснутое, как будто пришлепнутое утюгом, калмыковатое лицо Горчакова 1-го обеспокоенно задергалось, когда он издали увидел подъезжающего Меншикова.
Он сидел в это время за утренним чаем на крыльце того самого домишка, в котором провел перед сражением несколько дней и светлейший. Он засуетился, чтобы подогрели самовар и подали все стаканы, какие имелись, а сам вышел навстречу главнокомандующему, недоумевая, зачем именно он приехал, но предполагая, что не с добром.
Однако светлейший постарался принять, здороваясь с ним и принимая его рапорт о благополучии, вполне приветливый вид. Он не отказался и от стакана чаю с ромом, напротив, ему, видимо, хотелось чем-нибудь подкрепить себя, хотя бы чаем.
Разговор, конечно, сразу же начался о проигранном сражении и больших потерях, но Стеценко видел, что князь Меншиков с князем Горчаковым говорит совсем иначе, чем с Данненбергом, что для князя Меншикова князь Горчаков прежде всего человек одного круга, а затем давно уже ему лично известный, притом же брат его товарища юности, снабжающего его теперь и войсками, и сухарями, и порохом, и советами, как надо защищать Севастополь.
Меншиков, разумеется, и не повышал голоса в разговоре. Однако он спросил все-таки Горчакова, неужели так и не было никакой возможности нажать с его стороны на Сапун-гору, чтобы оттянуть на себя корпус Боске, решивший сражение в пользу союзников.
— Была бы только большая прибавка урону, а пользы не было бы ведь никакой, — развел руками Горчаков.
— Прибавка урону! — повторил с горечью Меншиков. — Когда лес рубят, то щепки должны лететь, это закон… Но урону будет гораздо больше, если союзники зимовать у нас останутся, — го-раз-до больше! Тогда ведь и болезни разовьются всякие: тифус, горячка, — может быть, и холера даже, чего, разумеется, боже сохрани!.. Ведь у нас каждый день бомбардировки больший гораздо урон дают, чем у них. У нас пехота придвинута к бастионам, потому что мы штурма ждем каждый день, а у них пехота может быть хотя бы за две версты: они не ждут штурма… Нам же не придвигать пехоты своей нельзя, потому что переметчики сразу выдадут нас, если не придвинем…
— Я диверсии делал в сторону позиций генерала Боске, но я ведь был в лощине, а он на горе! Он мог бы, прах его побери, не то что роты все мои пересчитать, а даже и всех солдат в отдельности. Вот и вышло бы, — пока поднялись бы, скажем, два моих батальона, против них уж стояли бы четыре французских, если не восемь… А рискни я всю дивизию двинуть — пять тысяч турок да три тысячи французов от Кадык-Коя могли бы зайти мне в тыл… А пустить одну конницу без пехоты, — ведь это же было бы на явную погибель ее пустить!
Говоря это, тощий и узкий Горчаков делал длиннейшими руками такие широкие жесты, что оба адъютанта Меншикова, сидевшие за соседним небольшим столиком около самовара, старались ближе к себе держать свои стаканы.
— Я очень надеялся и ждал, очень ждал, что, может быть, понадобится Данненбергу моя кавалерия, — продолжал Горчаков. — Она стояла у меня вся наготове скакать туда к нему, но успеха, прах его побери, не последовало, и, следственно, кавалерия не понадобилась… Я приготовил даже два полка, два хороших семякинских полка — Азовский и Днепровский, — на случай, ежели бы потребовал у меня помощи Данненберг, но ведь не явился никто ко мне за помощью, а я ждал!
Стеценко, слушая Горчакова, находил, что он, пожалуй, прав во всем, что говорит, и обвинять его в бездействии совсем напрасно. Ему казалось даже, что и светлейший согласен с ним, потому что молчит и смотрит как-то почти невидяще, очевидно думая совсем о другом.
В это время к домику подошел адъютант Горчакова, капитан Струнников, который был послан им, когда союзники вызывали парламентера, чтобы договориться о погребении убитых.
Капитан этот делал свой доклад самому Меншикову, то и дело вставляя те французские фразы, какие он слышал от парламентеров-союзников. По его словам выходило, что интервенты в отчаянии от того огромного вреда и от тех потерь, какие причинила им вылазка русских.
Что касается «огромного вреда» и «больших потерь», а также «отчаяния» интервентов, это Меншиков принял с едва заметной скептической усмешкой, но слово «вылазка» (la sortie) ему явно понравилось.
— Ну, конечно, это и была простая вылазка осажденного гарнизона, — проговорил он, обращаясь к Горчакову. — Я ведь и сам буквально так называл это, как вы сами от меня слышали, Петр Дмитриевич.
Горчаков поспешил подтвердить это, а когда капитан, получив необходимые приказы касательно уборки убитых, ушел, Меншиков отвел Горчакова в сторону и заговорил с ним о том, ради чего приехал.
Это был план нового наступления (или вылазки), причем к 12-й дивизии и шестидесяти эскадронам кавалерии Меншиков обещал дать в распоряжение Горчакова столько из имеющихся войск, сколько он пожелает.
Наступление теперь должно уж было вестись по плану Меншикова со стороны Чоргуна, как это предполагал он и раньше, и с непременным выходом в самое чувствительное для интервентов место — в Балаклаву, чтобы отрезать Раглана от его базы.
Меншиков говорил горячо и убедительно. План этот, продуманный им до мелочей еще раньше, чем он вдруг решился наступать от Инкерманского моста и Килен-балки, сулил, по его словам, несомненный успех, и Горчакову стоило только взяться за его выполнение, чтобы стяжать себе славу спасителя Севастополя и всего Крыма.
Однако, как ни был на этот раз красноречив светлейший, Горчаков отказался от командования этим новым наступлением-вылазкой наотрез.
— Самое лучшее, — говорил он испуганно, — генерал Данненберг… Вот кто мог бы взяться за это дело, а я нет… я просто не в состоянии взять на себя такую задачу… совершенно для меня непосильную… Данненберг, я думаю, это мог бы.
— Не говорите мне об этом… Данненберге! — выкрикнул Меншиков, и гримаса омерзения так долго держалась на его изнуренном лице, что Горчаков испугался, как бы не осталась она уже теперь навсегда, до самой его смерти.
Согнавши, наконец, ее, светлейший спросил решительно:
— Значит, вы считаете себя неспособным провести это… эту вылазку?
— Точно так, неспособным… Совершенно это не в моих силах, — смиренно согласился Горчаков (до этой войны бывший генерал-губернатором Западной Сибири и сам напросившийся в действующую армию).
— Но вы… вы все-таки подумайте хорошенько… Некого назначить больше, нет людей! — настойчиво повторял Меншиков.
— Как же так нет людей? А генерал Липранди? — оживленно предложил Горчаков.
— Липранди? — поморщился Меншиков. — Он хороший начальник дивизии, но мне ведь нужен не генерал-лейтенант, поймите это, — мне нужен полный генерал, которого мог бы поставить я во главе армии! Ведь это будет уже не дивизия и не отряд в девятнадцать тысяч, какой был у Соймонова… Это будет армия… тысяч шестьдесят… может быть, даже больше того…
Подумайте, кроме вас, у меня никого нет… А Липранди для этого дела не подойдет.
— Липранди — хороший генерал, боевой генерал, — уклончиво отозвался на это Горчаков. — Если он пока еще только генерал-лейтенант, то я уверен, что после этого дела он будет представлен вами же в генералы-от-инфантерии…
— Одним словом, вы решительно отказываетесь? — жестко уже спросил Меншиков.
— Я считаю себя неспособным для этого, — твердо, насколько мог, ответил Горчаков.
Меншиков пожевал тонкими губами, как будто ловя те оскорбительные по адресу своего корпусного командира слова, которые так и хотели и стремились сорваться; затем он простился с ним и выехал из Чоргуна.
Потом со своими адъютантами подъехал к холму Канробера, взобрался на него и с четверть часа оглядывал Сапун-гору, Кадык-Кой и дорогу на Балаклаву.
Он вернулся в Севастополь в полдень, а спустя час или два тому же Стеценко пришлось снова ехать к Горчакову с письмом светлейшего. В этом письме Меншиков повторял свое предложение и просил его подумать хорошенько, а если уж он, по причинам, только ему и известным, считает это для себя непосильным, то чтобы передал это поручение Липранди.
Горчаков вызвал Липранди; письмо светлейшего они прочитали и обсудили вместе, но и Липранди так же отказался командовать наступлением, как и он.
Вместе они и составили ответ Меншикову, в котором, не без основания, конечно, указывали на то, что наступление непосредственно после поражения не может сулить удачи, так как войска деморализованы, очень много офицеров убито и ранено, а без офицеров русский солдат не привык драться. Кроме того, по их сведениям, в ночь на 25 октября противник, опасаясь этого самого втайне задуманного русским главнокомандующим нового наступления, перекопал все дороги, ведущие на Сапун-гору, и везде, где только можно было, заложил мины; так что потери могут быть гораздо больше, чем в Инкерманском сражении, а результаты гораздо меньше.
Очень удручен был этим ответом двух своих генералов главнокомандующий.
— Нет людей! — повторял он, укоризненно глядя на своего неизменного полковника Вунша, который исполнял теперь обязанности директора его канцелярии и вместе с тем ведал продовольствием войск. — Никому ничего поручить нельзя! А ведь я не могу же быть везде и всюду сам! Так меня и на две недели не хватит!.. Нет людей!.. Вот также и Нахимов… Доверил наводку моста своему флаг-офицеру, а тот и провозился с нею до семи часов!
И этим сорвал все дело: Павлов вовремя не мог подойти к Соймонову, и тот погиб, и три полка его тоже… Хорош и Нахимов тоже! Он был у моста во время отступления и даже, как мне передавали, принес свою долю пользы, распоряжался движением войск… Но вот раненые запрудили и мост и плотину; многие даже легли на мосту, не могли идти дальше… Артиллерия стала, зарядные ящики тоже, — закупорка полная… А неприятель спускается вниз.
Охрана моста была, но она была незначительная, разумеется, и куда же ей было отстоять мост. Лейтенант Сатин заведовал мостом. В таких передрягах никогда не бывал, а тут недалеко, шагах в тридцати, Нахимов. Кричит ему Сатин по-французски: «L'ennemi s'approche, — que faire avec le pont?»
Нахимов, недолго думая, командует: «Brulez!» Каково, а? Хорош бы был Сатин, если ко всему тому хаосу, какой был на мосту, еще и зажег бы его снизу! Конечно, скоро Нахимов поправился. «Ломайте!» — кричит. Он думал, видите ли, что нашел, наконец, сухопутный выход из положения! Морских выходов он помнил три: сожги, взорви, утопи! А «сломай» — это уж, по его мнению, был бы сухопутный выход. Нет чтобы сколотить сопротивление!
— Хорош был бы лейтенант, если бы начал ломать мост, когда бегут последние!.. — сказал Вунш. — Его свои бы и убили, как изменника… Чем же все-таки кончилось это?
— По счастью, «Херсонес» подтянулся к самому устью Черной, оттуда заметили англичан и охладили их пыл гранатами… Дальше уж переправа пошла гораздо глаже.
Через руки Вунша, как правителя канцелярии, как раз проходило в это время донесение на «высочайшее имя», в котором после перечисления полков, участвовавших в деле, и очень короткого и осторожного в выражениях изложения самого дела, названного вылазкой, говорилось:
"Отступление совершилось в порядке в Севастополь и через Инкерманский мост, а подбитые орудия свезены с поля сражения в город.
Великие князья Николай Николаевич и Михаил Николаевич находились в этом жестоком огне, подавая пример мужества и хладнокровия в бою".
Представление к награде их орденом Георгия 4-й степени писалось отдельно, и в нем сказано между прочим, что они «вели себя истинно русскими молодцами».