IV

У Грановского, также в начале марта, сидел брат Хлапониной, адъюнкт-профессор Волжинский. Грановский вскоре после «отдания сотого Татьянина дня» заболел и не выходил из своей квартиры. Хотя он, получивший чахотку по наследству от отца, никогда не отличался здоровьем, но всякое ухудшение чрезвычайно тревожило его жену, Елизавету Богдановну, которая тоже часто бывала больна и много недель в году проводила в постели.

Однако чуть только появлялось повышение температуры у мужа, она превозмогала все свои боли и ревностно начинала за ним ухаживать. Она часто и убежденно говорила своим хорошим знакомым:

— Если только Тимоша умрет раньше меня, я в тот же день пойду и лягу на рельсы, когда будет идти поезд. Без него я жить не хочу и не могу.

Смерть между тем частенько уже застаивалась у их порога, но еще не решалась пока переступить его. Однако всем со стороны было ясно, что чета Грановских обречена, и, пожалуй, гораздо более, чем Елизавета Богдановна, ненадежен ее муж. Лечившие его врачи полагали, что он едва ли будет в состоянии пережить наступивший год.

Он перестал читать свои лекции, но его слушатели-студенты почувствовали такую пустоту в стенах университета, вызванную его отсутствием, что решили обратиться к нему с письмом. Они просили его ни больше ни меньше как о том, чтобы он разрешил им продолжать слушать курс средней истории у него на дому. Они писали: «Мы с грустным чувством говорили себе: печатные руководства и исторические сочинения останутся с нами везде и всегда, но не везде и не всегда будем мы иметь возможность слушать Грановского…»

Быть может, это было несколько эгоистично со стороны студентов, но больного профессора тронуло желание горы идти к Магомету, раз Магомет не мог сам идти к горе, и лекции по средней истории продолжались у него на квартире.

На это полушепотом пожаловалась Елизавета Богдановна, встретив Волжинского в прихожей.

— Когда же они приходят? — справился Волжинский.

— Да вот через каких-нибудь полчаса и сойдутся! — прошептала она с тоской, вытянув к нему тощую, тонкую шею, и умоляла его без слов, одним только долгим и унылым взглядом больших выпуклых и выцветших глаз, окруженных сильной синевою, чтобы он тоже не засиживался у больного и не волновал его излишне разговором.

Волжинский понял этот взгляд и постарался успокоить ее:

— Я всего на пять минут, не больше…

— Вы-то что же, вы его не утомите, на это я надеюсь, — зашептала она, — а вот студенты!.. Набьется их полный кабинет; Тимоша потом, после лекции, вынужден ложиться в постель, — так это его утомляет… А тут еще и форточку после них приходится открывать, проветривать…

В кабинете Грановского Волжинский старался, после шепота Елизаветы Богдановны, говорить сдержанно и негромко, но больной, видимо, не хотел признавать себя больным, тем более что своего ученика, почитателя и помощника не видел он уже недели две, и как раз в такое волнующее время.

— Что говорят о новом царе, Николай Михайлович? — обратился он к гостю сейчас же после первых двух-трех фраз о здоровье.

— Что же я знаю, сидя тут, в Москве? — пожал плечами Волжинский.

— Ну, все-таки! Подумаешь, что Москва это какой-нибудь Якутск! Вы — в Москве, а я — в своей квартире, это разница! Говорят же что-нибудь о новом царе?

— Говорят, будто часто он плачет, больше я ничего не слыхал. Вот, например, прощался с кадетами, как начальник военно-учебных заведений, и проливал слезы. Кажется, об этом было даже напечатано в «Пчеле»[51].

— Конечно, было в «Пчеле», и я уж читал это! Тоже, сообщил новость! А не слыхали ли, как он насчет амнистии декабристам, какие еще остались в ссылке? И насчет этих вот еще несчастных петрашевцев…

— Ну, кто же об этом будет думать сейчас?

— Как кто? Ему же, Александру, и следует подчеркнуть сразу, с первых же дней, что старому конец, что взят им новый курс, что наступила новая эпоха для России! Ведь мог же он когда-то, лет двадцать назад, когда путешествовал по Сибири, ходатайствовать перед отцом за многих декабристов, — и участь их была смягчена… Правда, тогда с ним был Жуковский, а теперь уж его нет в живых, но я думаю, что теперь уж Александр и сам, без Жуковского, способен понять, что шаг этот ему необходимо сделать… хотя бы для того, чтобы начать этим реформы. Ведь он не просто так вот взял да и принял престол, как всякий наследник! Он не престол, он великое обязательство принял! Война эта всем показала, что мы сейчас нуждаемся в преобразователе ничуть не меньше, чем московская Русь в Петре. Нам нужен гений на престоле — не меньше!.. А как Александр? Ну, разве же он гений?

— Сомнительно, — усмехнулся Волжинский. — Гения даже и в обширном царском терему не спрячешь. Давно бы он проявил себя, если бы был хоть талантлив. Ведь не так и молод — под сорок лет.

— Да, гения не спрячешь, это верно. Этот светильник под спудом гореть не умеет. Но, может быть, новый царь поведет войну как-нибудь счастливее, чем его отец, или пойдет на мир, разумеется почетный? Довольно уже с нас войны! Достаточно уж показала она нам нашу гнилость. Теперь — мир и реформы… Коренные реформы, во всем реформы, начиная с отмены крепостного права… Только есть ли нужные для реформы люди там, наверху? Ведь высшее общество при Александре I было гораздо просвещеннее, чем оно сделалось при его братце. Шутка сказать, тридцать почти лет заколачивать окно в Европу!

Надо отдать ему справедливость, он преуспел в этом. Что слышно о мирной конференции?

— Пока ничего определенного.

— Но теперь она должна открыться! Непременно и в самом скором времени! Нужно ведь учесть покойного царя и как личность, всеми ненавидимую. Его ненавидели и боялись. Но ведь нашего нового царя не за что пока ненавидеть, а?

— Да, конечно, его нет причин ненавидеть, однако нет причин и бояться, — заметил Волжинский.

— Не нужно вовсе, чтобы его боялись! Ему самому с первых же дней нужно взять такой курс, чтобы даже и эмигранты наши не побоялись приехать в свое отечество из-за границы… Герцен, например! Непременно надо, чтобы вернулся Герцен… И ему найдется большое дело, потому что если есть у нас, русских, человек настоящего обширного государственного ума, то это — Герцен!

— Да-а, Тимофей Николаевич, но только Герцену все-таки едва ли разрешат приехать. Зато приехал австрийский эрцгерцог на похороны Николая Павловича, и уж ходит по рукам экспромт Тютчева на этот приезд… Я видел листок мельком и запомнил из него только две строчки:

Прочь, прочь австрийского Иуду

От гробовой его доски!

— Но, конечно, никто его прочь не погонит, да и незачем его гнать.

Может быть, через него-то именно и договорятся, наконец, с Францем-Иосифом… Ах, как нужен был бы нам сейчас мир! Мир и реформы!..

Мир и реформы!

Исхудалое длинное лицо Грановского горело. На лбу, над бровями, выступил крупный пот. Наконец, он закашлялся затяжным натужным кашлем, схватившись обеими руками за впалую грудь.

Обеспокоенная Елизавета Богдановна появилась в дверях, и Волжинский поспешил проститься, так и не сказав того, с чем он пришел: что у него уже с неделю гостит родная сестра с мужем, артиллерийским офицером, севастопольцем, которые очень желают познакомиться с ним, знаменитым профессором… Здоровье профессора, он видел, стало так плохо, что ни ему, ни измученной жене его было явно не до гостей.

От Грановского Волжинский пошел по своим университетским делам, а вернувшись домой, застал гостей в большом беспокойстве: Дмитрию Дмитриевичу был доставлен довольно долго искавший его казенный пакет, извещавший его о смерти дяди, «помещика Курской губернии, Белгородского уезда, надворного советника в отставке Василия Матвеевича Хлапонина». Не трудно было им догадаться, что адрес Волжинского, к которому они и поехали из Хлапонинки, — хотя и не прямо, а с длительной остановкой в Курске, — был найден уездной полицией в записях покойного, но о том, естественной ли смертью умер дядя, или насильственной, ничего не было сказано в казенной бумаге. Можно было только догадаться, что смерть была какая-то скоропостижная: ведь, уезжая из Хлапонинки, они оставили дядю вполне здоровым, даже мечтающим обзавестись законной женой и населить дом вполне законными от нее детьми.

— Выходит, что вам надобно ехать, не теряя времени, обратно в свою Хлапонинку! — сделал ударение на слове «свою» Волжинский, выслушав их и обращаясь к Дмитрию Дмитриевичу.

— В мою Хлапонинку? — подхватил Дмитрий Дмитриевич, отрицательно качнув при этом головой. — Едва ли я — единственный наследник! Скорее всего, что совсем не наследник: все зависит от духовного завещания, какое дядя оставил.

— Да, конечно, у него ведь много детей, которых даже и «побочными» не назовешь, так как не имеется «прямых», — добавила Елизавета Михайловна.

— Ну, а если завещания никакого не нашли, потому что его, допустим, и не было? — упорствовал Волжинский.

— Не-ет, дядя мой был не из таковских, чтобы не написать завещания! — уверенно сказал Хлапонин. — Да что ему еще было и делать там у себя, по вечерам, зимою? Пиши да пиши завещания… Что же касается того, чтобы ехать, то ведь скоро надо отправляться назад в Севастополь: отпуск мой подходит к концу, и я уже не чувствую себя больным, слава богу.

И как бы в доказательство того, что он уже совершенно здоров, Дмитрий Дмитриевич развел широко руки, сделал ими два-три сильных движения и по-строевому высоко поднял грудь.

— Молодцом! — не мог не похвалить Волжинский.

— Вот видишь! А пять месяцев назад был я полутруп… Что же касается Хлапонинки, то должен я сказать, что не хочется мне что-то туда и заезжать. А? Как, Лиза, ты?.. Предположим даже, что я единственный наследник. Ведь вводиться во владение — это очень длинное дело, требует хлопот и денег… Это будет означать, что надо просить у начальства о продлении отпуска как бы для лечения… Неловко, Лиза!

— А разве я тебе говорила что-нибудь об этом? — удивилась она.

— Не говорила, нет, но, может быть, думаешь так?

— Не думаю, поверь, Митя! Мне так было всегда жутко в этой Хлапонинке, — обратилась она к брату, — что я бы поехала скорее опять в Севастополь, чем туда, если бы даже Митя и был объявлен единственным наследником.

— Конечно, поскольку имение является недвижимым имуществом, то сбежать от вас оно никуда не может и не смеет, — улыбнулся Волжинский. — Извещение об этом вы получите или на мой адрес, или на севастопольский. А так как я не знаю, что такое во всей своей прелести бомбардировка со стороны англо-французов, то не могу и решить, что предпочтительней: третий бастион или русские присутственные места… Может быть, действительно лучше вам обоим будет, если вы оставите свой ввод во владение до окончания войны.

— Послушай, откуда же ты взял этот непременный «ввод во владение»? — отозвалась ему сестра, но он ответил шутливо:

— Ах, боже мой, я просто привык, как Наполеон, всегда надеяться на самое худшее, чтобы не нести потом никаких разочарований!