VIII
На другой день рано, только что встали в доме, явились хлапонинские крестьяне поздравлять своего барина, узнав еще накануне от дворни, что в Харьков, как это было у него в обыкновении, он не поехал. Их было человек десять выборных стариков, с ними и староста.
Довольно долго стояли они на дворе кучей; потом позвали их на крыльцо, где они сняли шапки. Наконец, отворилась перед ними дверь, в прихожей их встретил сам Василий Матвеевич и сказал с возможным для него добродушием:
— А-а, подлецы мои верноподданные! Входите, входите, не стесняйтесь, что наследите, что делать! Подотрут бабы. Приступайте к своим прямым обязанностям, только в комнаты не заходите, а с порожку, с порожку…
Елизавета Михайловна не понимала, о каких обязанностях, так игриво поглядывая на нее, говорит он. Но вот мужички откашлялись, пощупали бороды, опустили руки в карманы полушубков и запели очень нестройно на пороге столовой:
Дева Мария
В поле ходила,
Хлеба сеяла.
Направо махнет,
Там пшеничка растет,
А налево махнет,
Там жито растет…
Дай, боже, жита-пшеницы.
Всякой пашницы!
Сеем-сеем, посеваем,
С Новым годом поздравляем!
При этом вразброд, как кому вздумалось, бросали они в столовую из правых карманов пшеницу, из левых — жито, так что и на стол, за которым встречался накануне Новый год, и на стулья, и всюду на пол порядочно насыпали зерна.
Василий Матвеевич оберег остальные комнаты от такого приятного, впрочем, хозяйскому сердцу сора и сам проводил своих «подлецов-верноподданных» на кухню, где для них приготовлен был четырехгранный зеленого стекла штоф водки и подходящая закуска к ней.
Почетными же визитерами в этот день у Хлапонина-дяди были только поп и становой пристав, тот самый пристав, который помог ему однажды ни с того ни с сего оттягать у соседа полдачи в пятьсот с лишком десятин и помогал в другой, несколько затянувшейся вылазке в сторону чужих заливных лугов на речке Лопань.
Обедать молодым Хлапониным пришлось вместе с ними, и если старенький смиренный попик только прилежно слушал, особенно когда говорилось о Севастополе, и еще прилежнее, до крупного пота на постном лице, ел и пил, то становой пристав, громкоголосый, осанистый, истый блюститель гробовой тишины и спокойствия, говорил один за всех, оставляя в тени даже и самого хозяина, который был с ним преувеличенно любезен.
Гости эти оказались очень усидчивы; они пробыли дотемна и утомили Елизавету Михайловну, так что спать она пошла рано, однако долго не могла уснуть.
Она подводила про себя итоги первым трем дням своей жизни в Хлапонинке и теперь начинала уж сомневаться в пироговском рецепте, действительно ли принесет он много пользы ее мужу. Все дело было, конечно, в Василии Матвеевиче, которого она даже стала бояться: он казался ей способным не только на любую подлость, даже и на прямое преступление; поэтому и дверь отведенной им комнаты она теперь старательно заперла на ключ и даже прислушивалась к каждому шороху за этой дверью. Потом зажгла свечу и начала писать письмо в Москву своему брату, адъюнкт-профессору, не найдет ли он возможности подыскать для них тихий уголок в Москве или под Москвою.
Но, засидевшись за длинным письмом, она расслышала ближе к утру протяжный отдаленный плач за окнами, очень жуткий, может быть даже и вой.
Он шел переливами от более низких нот до самых высоких и щемил за сердце.
Странным показалось и то, что собаки его как будто не слышали или не обращали внимания: они молчали.
— Митя, что это? — зашептала она, заметив, что муж проснулся.
— Где «что»? — спросил, поднявшись на здоровом локте, Дмитрий Дмитриевич.
— Плачет там, — кивнула она на окно. — Это не вьюга, ночь тихая, и луна…
— Это ничего, — прислушался Дмитрий Дмитриевич, — это — волки!
— Волки?.. А отчего же собаки молчат?
— Молчат отчего? Боятся, — бормотнул Дмитрий Дмитриевич и снова улегся и уткнул голову в подушку.
Новогодний волчий концерт продолжался почти до рассвета.