16

Однако все как-то замялось. И, удивительное дело, — отец ни слова. Мать, видимо, ничего не знала. Только Илья ходил с обмотанной головой, как муфтий в чалме, и грозил в пространство:

— Я кой-кого на свежую водичку выведу. Я знаю, по чьей милости аргументы-то под глаза мне наставили. Ответ шарады — Прохор…

Да еще поверенная по делам Анфисы, старушонка Клюка, шепнула в лавке Прохору:

— У него свой ключ, слышь, у Илюхи-то, от Анфисиных дверей. Вот ружье-то и выкрал да к отцу. Что, батька-то бил тебя?

Прохор послал с ней записку:

«Что за сладость, эта наливка твоя. День и ночь только о тебе думаю. И злюсь. Как вспомню про отца, и про тебя, и про себя также, — свет не мил. Проклятие, а не жизнь! Слушай, была ли ты в избушке? Кто был в избушке? Я потом расскажу тебе. Отец следит. Где бы нам встретиться? Голова в огне. Прощай, моя Анфиса».

В воскресенье, после обедни, Анфиса нагнала купчиху Громову; обе из церкви шли.

— С праздником вас, Марья Кирилловна, — сказала она и застенчиво так заулыбалась.

— Простите вы меня, Марья Кирилловна, дуру, за худой мой бабий язык.

Марья Кирилловна смотрела на нее по-сердитому, ускоряла шаг.

— Клянусь я, богом клянусь, святым евангелием, — не виновата я перед вами!

— А дом за что ж он выстроил тебе?

— А спросите его. Да, чур, пусть не врет. Поглянулась, пожалел, может быть. Конечно, я покрутить люблю, впустую этак, уж сердце у меня такое, уж такая родилась. Другой пьяницей родится али злодеем. Я — вот крученой такой. А Петру Данилычу я не была никем.

— Не тебе бы говорить, не мне бы слушать…

— Пусть ангел хранитель проклянет меня… Господи! — Анфиса заплакала или, может быть, сделала вид такой. У Марьи Кирилловны тоже задрожали губы.

— Ну, ладно. Только сына моего не обижайте, Анфиса Петровна, голубушка. Ради богородицы. У него невеста есть…

— Невеста не жена еще, — сказала Анфиса резонно. — Невесту человек выбирает, жену бог дает.

— Заходите как-нибудь.

— Я теперь вижу, сколь виновата перед вами. С Петром Данилычем буду, как крапива. Отскочит.

Марья Кирилловна упала в своей спальне перед образом и долго обрадованно молилась, а когда вошел Прохор, крепко обняла его:

— А ведь Анфиса-то хорошая.

И улыбнулся, и задумался вдруг Прохор. Ласково и нежно целуя мать в пробор темных с ранней проседью волос, сказал;

— Да, да. Очень хорошая она, мамашенька. Зря плетут на нее.

— Только, говорят, водку хлещет, как мужик.

— Наливочку, мамашенька, наливочку.

— Надо ее за Илюху выдать… Чего он башку-то обмотал?..

— Что?! За этого дурака-то?.. Да такая красота, как Анфиса Петровна, за князя выйдет, если в столице где…

— Ангельская красота, верно, — сказала мать. — Глаз не оторвешь, — и спохватилась. — Эх, Прошенька! Не годится она женой быть никому. Красива крушина-ягода, а поди-ка, съешь — подохнешь.

Пошел Прохор, и закрестила ему спину большим крестом Марья Кирилловна:

— Упаси его, господи, от женских прелестей лукавых… Апостол Прохоре, батюшка!

…Илюха палил в огороде из револьвера в лопату, полкоробки патронов расстрелял, злился очень:

«Так дак так, а не так дак… Я ж ей, дурище, большую честь делаю своей рукой и сердцем… А вот посмотрим. Каторга так каторга. Мне все едино без нее не жить. Застрелю ее! А может быть, случайно и себя».

Прохор незаметно подошел к нему:

— Ты что?

— Да вот в лопату исражняюсь, Прохор Петрович… А попасть не могу. Курсив мой…

— Ну-ка, — Прохор отступил подальше и одну за другой три пули всадил в цель. Бросил на землю револьвер, пошел, сказав:

— Дак это Анфиса Петровна тебе альбом-то подарила?

— Хы-хы-хы!.. Вроде этого-с.

— А не сам себе?

— Хых-хы-хы!.. Вот страдаю за нее всещадно, — показал он на чалму, — парни били. Не по вашей ли рекомендации, пардон?

Прохор все возле ее дома кружился. Раза три к своей лавке подходил, якобы попробовать, хорошо ли замки висят. И никак не мог увидеть Анфисы. Где она? Неужели ее не тянет к нему, что она делает, что думает, с кем она? Покажись, покажись, Анфиса, хоть на короткую минутку.,. А тот дьявол, Илюха, по пятам, как тень. Вон из-за плетня выглядывает белая его чалма. Эх, в иное время хватил бы его Прохор камнем в лоб.

Дома, после обеда, когда запивали молоком пирог с изюмом, отец сказал:

— Пускай-ка Ибрагим сходит гостей покличет. В картишки, что ли. Скука чего-то, да и праздник…

Отец все эти дни очень ласков, только по две рюмочки за обедом пил и на сына посматривал любящими глазами. Прохор не знал, как и понять. Ему и стыдно пред отцом и чего-то страшно очень. Конечно, отец знает все. Да, страшно.

— Я бы, Петенька, Анфису Петровну позвала, — робко сказала хозяйка. — Можно?

— Позови, Маша, позови… — отозвался тот. — Только пожелает ли после оплеухи-то? В ней форсу больше, чем в барбоске блох. Хе-хе…

Марья Кирилловна неустанно читала молитвы в мыслях, улыбалась самой себе и всему миру, думала: «Не сглазить бы. Этакая перемена! Не поймешь». Но сердце ее постукивало вопросительно.

Прохор долго ходил по огороду, грыз ногти, ерошил волосы и без конца курил. «Что с ним? Что с Прохором Петровичем?» Он и сам не знал. «Эх, взять бы котомку и прочь, дальше отсюда, куда глаза глядят, без дум, с одним лишь чистым сердцем. Где ты, чистое сердце?»

Все плывет и колеблется, сменяется одно другим. Когда плачет Нина — Анфиса в улыбке, но вот засмеялась Нина — Анфису закрыла тьма. И налетает на Прохора из тьмы стон ее укорчивый, мстящий. Как больно это и мучительно… «Анфиса, Анфиса»…

Молодым жеребчиком гикал скворец на березе и свистал, и тренькал, и показывал горлом, как скрипит у колодца в соседнем огороде блок.

Прохор третий раз перечитал письмо Нины, подумал, вздохнул. Потом достал из бумажника ее фотографическую карточку, сложил вместе с письмом, изорвал на мелкие куски и втоптал каблуками у бани в грязь. Да, в грязь.

Запомни, Прохор Петрович, и это!

Надрывались от любви лягушки — ква-ква-ква — где-то там, в болоте, у реки. Еще скворец пел, должно про любовь, и другие скворцы откликались ему той же любовной песнью. Хороша эта песнь, эта осанна вечной жизни! Хороша ли? Прохор не думал о ней, Прохор достал голубую подвязку — ту самую, с простенькими такими застежками, приложил ее к щеке, к другой щеке, к глазам и целовал, целовал ее.

Посмотрел на баню, на изрытую каблуком грязь с письмом, пошел домой.

Во дворе трепыхали, взлетывали десяток безголовых уток, кур: из перерубленных шей, как из бутылки сусло, хлестала кровь. Кровь! Кухарка, нагнувшись и кряхтя от полноты, вытирала о траву огромный кровавый нож. Лужа крови, и лицо ее — кровь.

В хлеву дурью визжали поросята — звенело в ушах: это черкес резал свиной приплод. Будет ужин.

Прохор кровожадно оскалил зубы — слюною наполнился весь рот. Ему вдруг неудержимо захотелось резать, рвать, лить кровь. В закрытую дверь хлева с ревом ломилась старая свинья — спасать ососков. Прохор сгреб ее за уши. Она ударила ему в руку клыком. Прохор двинул свинью ногой и, ворвавшись в хлев, сладострастно выхватил у черкеса нож. Взик, взик!..

А скворцы все еще пели про любовь, еще громче квакали лягушки, всходила луна. Весенний вечер кончался.

Да! Ужин был в полном разгаре.

— А, Прохор Петрович!.. Вот и он. Этакий Еруслан Лазарич какой!

Он сидел рядом с Анфисой, — с Анфисой! — потому, что сам отец сказал ему:

— Подсаживайся к Анфисе Петровне, а то тесно тут. Отец пил мало.

— Не могу, не могу, приятели… Увольте.

— Эх, изурочили тебя. С худого глазу.

— Надо молебен отслужить, — сказал тоненько старшина.

— Что ж, — весело подмигнул священник. — Ежели усердно помолебствовать коленопреклоненно, может и запьешь опять, — сказал он и почему-то лизнул ладонь широким, как лопата, языком. Все засмеялись.

— Типун вам на язык, батюшка, — засмеялась хозяйка, поглядывая на Петра Данилыча нежно, по-весеннему.

А Петр Данилыч говорил о делах, о мельнице, — там теперь мельник новый, латыш какой-то, поселенец, на скрипке хорошо засмаливает, — сам подливал гостям в стаканы и незаметно высматривал тех двоих. А те увлеклись уж чересчур. Им самим-то думалось, что лица их спокойны, но ежели попристальней со стороны…

— Ой! — вырвалось у Анфисы; она болезненно моргнула тонкими бровями, засмеялась и вся вспыхнула. Прохор отдернул свой сапожище с маленькой туфельки ее.

— Вспомнила я случай один. Ну до чего смешной!..

— Ах, расскажите, Анфиса Петровна, расскажите, пожалуйста, — заулыбался и пристав-усач, благо не было жены.

— Так, просто пустячок… Так… Прохор Петрович, пододвиньте мне горчицу. Прохор исполнил.

— А вы любите?.. — спросил он и вновь прижал сапогом туфельку. — Любите горчицу?

— Люблю, люблю. — И туфелька, вырвавшись, впрыгнула на сапожище. — Жизнь не мила без горчицы! — «Люблю, люблю», плясала туфелька.

«Эге!» — коварно подумал влюбленный в Анфису пристав и, крутнув усы, нарочно уронил на пол портсигар, потом быстро нагнулся, чтоб поднять, и заглянул под стол.

Но сапог и туфелька спокойны.

— Эге-ге, — мрачно произнес пристав Федор Степанович Амбреев и, присвистнув чуть, ткнул вилкой в соленый гриб.

— Вот парочка-то! — шепнул старшина отцу Ипату. — Даже не поймешь, который же краше-то?..

— Оба — зело борзо, — пробурчал отец Ипат. — Давай-ка выпьем ерша с тобой, друже.

Прохор выводил по тарелке вензель «А», туфелька ответила «понимаю», потом вензель «П». Прохору хотелось от счастья целовать всех.

Булькало вино, звякали рюмки. Гости смеялись, улыбалась и Марья Кирилловна.

— Я недавно видел в избушке сон, — тихо сказал в тарелку с киселем Прохор. — Сон ли это? Не знаю.

— Конечно, сон… Беспременно.

— Мне снилась нагая, красивая очень…

— И на ее правой груди родинка, как у меня?…

— Как у тебя? — поднял брови Прохор.

— А филин кричал? — глаза Анфисы вонзились Прохору в губы.

— Дак это не сон? Не сон? Скажи мне… — тихо прошептал Прохор, дрожа, и все в нем пело от любви. — Не сон?

— Давайте выпьемте! — сказала она громко. И вдруг.., вдруг…

— Дак вот, значит, милый мой Проша, сын… «Это отец сказал?» Прохор поднял голову. «Да, отец». Прохор затаил дыхание. И сделалось совсем тихо за столом. Петр Данилыч, оглаживая левой рукой бороду, а правой пристукивая по столу, твердо говорил для всех:

— Через недельку, значит, отправляйся ты, Прохор, с Ибрагимом на Угрюм-реку. Возьмешь товару, денег, обоснуешься где нито и.., торгуй…

Под Прохором разверзся пол.

— А через годик женим… Хм, — еще отчетливей и как-то злобно прикрякнув, добавил отец, сверля волчьим взглядом Анфису.

Мать вскочила, что-то вскрикнула, выбрасывая к мужу руки; зашумели, закашляли гости, но золотой перстень резко застучал в стол, как в сердце:

— Сказано — сделано. Шабаш!