XXI. ЧТО ЭТО С НЕЮ?

Каждому дню свои злобы, — но проходит день и вместе с ним проходит и злоба его. То, что казалось важным, что представлялось полным значения и интереса, то внезапно забывается и исчезает, заменяясь чем-нибудь новым, что кажется несравненно важнее и значительнее, и что, в свою очередь, исчезает с последними лучами своего дня, чтобы уступить место опять иной злобе, иному, восставшему в своем временном блеске, событию.

Таков закон природы. Таково свойство натуры человеческой, склонной нестись постоянно вперед и легкомысленно забывать прошлое. Но есть и другие законы, по которым это прошлое укладывается мало-помалу, по мере своего совершения, оставляет следы свои в обрывках человеческой памяти, в предметах вещественных, в записанных документах, — и следы эти сохраняются иногда случайно, иногда сберегаемые чьей-нибудь благоразумной рукою.

Время идет и творит свою вечную, неустанную работу. Проходит много времени. Иногда человек, не способный удовлетворяться злобою для, утомленный этою злобой, любит отойти от себя и заглянуть в далекое прошлое, в чужое прошлое, которое тем не менее получает для него значение. Ведь это прошлое — общечеловеческое и не может не заинтересовать всякого живого человека.

И вот далекая, чужая злоба дня, записанная или сохранившаяся в чьей-либо памяти, как старое сказание, является совсем в ином виде, в ином освещении. Она теряет то значение, в каком представлялась современникам, занимает подобающее ей место, и человек, всматривающийся в даль прошедшего, легко понимает ее истинный смысл, ее действительную важность. Часто приходится ему изумляться, когда он встречается с доказательствами непонимания, с каким современники относились к тому или другому занимавшему их явлению. Он видит, что иногда явление, само по себе незначительное, производило впечатление несравненно сильнейшее и продолжительнейшее, чем явление действительно крупное, имевшее большие последствия. Иногда изумляется он людской забывчивости: прошумело какое-нибудь событие, у целого общества было на устах чье-нибудь имя, все были заняты чьей-нибудь судьбою и вдруг — обрываются нити, и человек, разбирающийся в прошлом, не может доискаться конца истории. Все забылось, нахлынули новые волны иных событий, затерялась судьба человека, имя которого смущало столько сердец, вызывало такие горячие порицания или такие восторги. Никому вдруг не стало дела до этого человека!..

А между тем, ведь всякое событие, всякая судьба души человеческой должны быть исследованы до конца, для того чтобы их можно было ясно и верно понять, для того чтобы они получили свое настоящее место в истории человечества.

И особенно тяжело становится, когда среди тумана прошедшего вдруг выступит светлый и чистый образ, который по каким-либо обстоятельствам вызвал мгновенно всеобщее сочувствие и вдруг, блеснув прекрасным светом, померк и забылся. Таких чистых, светлых образов вырастает немного — и в интересах развития души человеческой следует сохранять о них воспоминание и бережно передавать их следующим поколениям. Пусть эти чистые образы, озаренные случайной злобой дня, не имели никакого влияния на судьбу государств и народов, но они, во всяком случае, представят собою пример и урок, нужный для последующих поколений.

Нежданная кончина Екатерины, ожидания, тревоги и волнения, соединенные с началом нового царствования, естественно, заставили забыть все те интересы, которыми еще за несколько недель перед тем жило петербургское общество. И тут совершилось нечто в высшей степени несправедливое, и жестокое, что обыкновенно совершается в подобных случаях: петербургские люди, в новой злобе дня, совершено позабыли об одном существе, имя которого еще так недавно повторялось всеми, трогательная судьба которого заставляла интересоваться собою даже самых холодных и мало чувствительных людей. Недавнее прошлое было забыто, как будто его никогда и не было. Память о нем сохранилась только в тесном кружке семьи царской, но и здесь новые интересы поглощали внимание всех, и здесь была невольная несправедливость.

Великая княжна Александра Павловна почувствовала себя совершенно одинокой со своим тяжелым горем. Несмотря на всю любовь к ней родных, на нее теперь обращали слишком мало внимания, и она, как цветок, едва распустившийся и уже подкошенный недавно налетевшей весенней бурей, бледнела и увядала среди роскоши Зимнего Дворца, где еще так недавно познала сказочное, погубившее ее счастье.

Что такое была она, эта девушка-ребенок? Она не являла в себе зачатков гениальности своей бабки, она не совершила никакого подвига, она просто погибала, насмерть раненная бессмысленно направленной рукою, погибала жертвою чужих ошибок, чужих пороков, чужой настойчивости и честолюбия, которым даже трудно найти объяснение: Но душа ее, прозрачная, как хрусталь, и рожденная в среде, где кипели все человеческие пороки, она была чужда этих пороков. Ее помыслы были чисты, ее чувства были святы. Она была непричастна злу, которое ее окружало. Казалось, ее все любили, казалось, иначе не могло и быть, такое светлое, такое чарующее впечатление производила она своей красотой и своей детской невинностью, своей кротостью и добротою. А между тем, будто нарочно был составлен против нее заговор для того, чтобы истерзать ее, провести через все пытки, каким только можно подвергнуть ребенка и женщину. О ней стоит подумать и не следует забывать судьбу ее…

Если бы тот, кто не видел великую княжну в течение последних трех месяцев, теперь встретился с нею, то вряд ли бы узнал ее, — так она изменилась. Недавно она была свежим, веселым ребенком, теперь казалась уже совершенно взрослой девушкой. Она стала несравненно лучше, чем прежде, ее прелестное, оригинальное лицо получило новое очарование. Следы тяжелого страдания на молодом лице представляют собою высшую прелесть, высшую красоту, но эта красота такого рода, что тяжело и невыносимо ею любоваться.

Мало кто видел теперь великую княжну: она появлялась перед посторонними только в крайнем случае. Она почти все дни проводила в своих комнатах, встречалась с отцом и матерью только во время завтрака и обеда, и нужно было видеть, как мужественно несла она свое горе, которое удвоилось теперь новой, страшной для нее утратой — утратой любимой бабушки. Великая княжна, очевидно, поставила своей задачей, своим священным долгом скрывать ото всех, а главным образом, от отца с матерью, ту невыносимую тоску, которая ее не покидала и отравляла каждую минуту ее жизни. Она, эта четырнадцатилетняя девочка, делала над собой необычайные усилия, на какие вряд ли была бы способна и зрелая, давно привыкшая владеть собой женщина.

И она достигала своей цели. Появляясь к столу, она имела спокойный и бодрый вид, и если бы не бледность, заменившая прежний ее румянец, она могла бы обмануть самый внимательный, заботливый взгляд. Она, мужественно борясь с собою и насильно отрываясь от своего внутреннего существования, по-видимому, принимала участие во всех интересах, которыми жили ее близкие. Она спокойно беседовала, даже улыбалась. Она подмечала, что за нею наблюдают. Но ведь им так горько было бы видеть ее страдания! При этой мысли ее силы удваивались. Она обманывала и отца, и мать и мало-помалу доводила их до уверенности, что успокоилась, что благополучно пережила недавние волнения. Одно можно было только в ней заметить, — ее упорное желание каждый раз, как только оказывалось это возможным, спешить к себе, скрываться в своих комнатах. Она чувствовала, что есть предел ее силам. Час, другой тяжелой борьбы с собою чересчур утомляли ее, ей нужно было отдохнуть, чтобы подготовиться к новому испытанию.

И только что оказывалась она в своей тихой комнате, только что, благодаря употребляемым ею маленьким хитростям, ей удавалось остаться одной, вдали от посторонних наблюдающих глаз, она мгновенно преображалась: о бодрости и спокойствии уже не было и помину. Лицо ее, которым она за несколько минут до того так хорошо владела, вдруг выдавало все ее внутренние ощущения. Оно внезапно тускнело как-то, бледнело еще больше, на него ложилась мертвенная тень, и никто бы, взглянув на нее в эти минуты, не сказал, что это еще совсем ребенок. Она делалась утомленной жизнью женщиной.

Но отчего же она так страдала? Ведь вся жизнь еще была у нее впереди!.. Ее воспитательница, госпожа Ливен, не раз утешала ее подобными суждениями.

— Дорогая моя, — говорила она ей, — зачем вы себя так мучаете? Ведь вы умны, рассудите же хорошенько; я знаю, вы привязались к вашему жениху, вы были уверены, что скоро должна состояться ваша свадьба… Случилось неожиданно неприятное обстоятельство… ваш жених очень молод, неопытен, он поступил неосмотрительно… странно… ваша свадьба отложена; но ведь и только. Будьте спокойны и знайте, что если вы продолжаете любить его, то разлука ваша, может быть, окончится довольно скоро. Уверяю вас, дело это вовсе не расстроено, и обстоятельства таковы, что непременно все завершится вашей свадьбой. Зачем эта печаль? Зачем эти слезы, которые я постоянно вижу на глазах ваших, хотя вы и стараетесь их скрыть от меня?

— Разве у меня мало причин плакать? — тихо отвечала великая княжна.

Госпожа Ливен отходила, видя, что ей нисколько не удалось ее успокоить.

«Быть может, она грустит о бабушке, она так ее любила», — думала она.

Великая княжна грустила и о бабушке, и о бабушке иной раз плакала она, но это семейное горе все же уступало место ее личному горю. Слова госпожи Ливен, ее уверения, что все завершится счастливым браком, нисколько на нее не действовали: она очень хорошо и давно знала, что никакого счастливого брака не будет, что она никогда уже, ни разу в жизни, не встретится с Густавом. О! Если бы у нее оставалась хотя какая-нибудь надежда! Разве бы она стала так мучиться даже и тогда, если бы она знала, что пройдут годы, много лет в разлуке, но затем наступит все же встреча, и Густав вернется прежним Густавом, которого она увидела в тот незабвенный день, когда бабушка вывела ее к нему. Она бы не стала терзать себя. Она ждала бы спокойно, сколько бы ни пришлось ждать… Но она знала, что прошлое не вернется. Он не оставляет мысли на ней жениться, госпожа Ливен уверяет, и, конечно, она говорит правду, что он прислал государю письмо, где извиняется за сделанную им неловкость и обещает, что в скором времени все затруднения будут устранены им. Теперь он достиг своего совершеннолетия, у него много дел, но он спешит с окончанием всех этих дел и при первой возможности совершит то, что составляет предмет его страстного желания. Он просит смотреть на него как на будущего родственника…

Все это так, и, может быть, он даже пишет искренне, и, может быть, он сам думает, что непременно все завершится их браком, а между тем, она отлично знает, что никогда этого не будет. Кто же сказал ей это? Почему она знает? Потому что он умер, прежний Густав, а тот, кто называется теперь его именем, тот, кого признают теперь королем Швеции, — неизвестно кто, чужой ей совсем человек… Да, прежний Густав умер. Тот Густав, который стоял перед нею в розовой бабушкиной гостиной, который обратился к ней с робким первым приветствием, — он был лучше всех в мире, всех добрее, всех благороднее. Он так горячо, так искренне любил ее. Он дал ей такое счастье, о каком прежде она никогда и не грезила, которое повергло ее в необычайное изумление и восторг…

И вдруг… его не стало, доброго, любящего Густава… вдруг он умер, на его место явился этот новый, ужасный… Он принял его образ. Она встретила этого нового человека тогда, 12-го сентября вечером, когда ее насильно заставили показаться на балу. Она взглянула на него и тотчас же увидела, что это не ее Густав, что это бессовестный самозванец. Страшный ужас наполнил ей сердце, она едва вышла из залы и потеряла сознание. И с тех пор, что бы ей ни говорили, как бы ни уверяли ее, — она знает, что ее Густав умер. Пусть этот самозванец приезжает за ней, пусть он возьмет ее и увезет в Швецию, все равно она умрет там, потому что его, ее дорогого друга, ее милого принца мелькнувшей перед ней и исчезнувшей сказки не будет с ней — он умер…

Что же! Вот и она умирать начинает, и она умрет скоро, иначе быть не может. Это она знала хорошо, знала, что недолго уже ей жить на свете, а ей всего четырнадцать лет. А ей говорят, что впереди у нее целая жизнь… Что впереди? Впереди ничего, кроме медленно приближающейся смерти: жизнь позади осталась. Ведь когда была «такая» жизнь, когда было и ушло «такое» счастье, то иная жизнь несет с собою смерть. Воскресить ее может только возвращение прошлого блаженства, но оно никогда не вернется, потому что того, кто принес с собой это блаженство, нет…

День наступал, день проходил, проходили недели, и она все больше и больше убеждалась в том, что умирает. Какая это мучительная, какая странная смерть — ничего не болит, она движется, как и все люди, так же, как все, спит и ест. Она делает над собою усилие, — видит и понимает, что кругом нее творится. Она разговаривает со всеми, рассуждает обо всем, читает и понимает прочитанное, а между тем, она умирает! Она улыбается, чтобы доставить удовольствие отцу, который так пристально, так пытливо на нее смотрит, который, очевидно, так хочет видеть ее счастливой и довольной. Она, в угоду ему, шутит и достигает того, что шутки ее выходят остроумны. А все же она умирает!

Зачем же ей сулят что-то? Зачем хотят обмануть ее, и отчего это никто не видит и не понимает, что смерть ее близка? Да и хорошо умереть…

Она дошла до этой мысли и с радостью на ней остановилась, и с тех пор эта мысль ее не покидает, и с тех пор, с каждым днем, она, даже оставаясь сама с собою, становится спокойнее. Хорошо умереть, когда нет жизни и когда наверное знаешь, что ее никогда не будет. Когда только придет эта смерть? Когда окончится это томительное, долгое умиранье?..

А между тем, госпожа Ливен тревожно следит за ней. «Нет, в таком положении оставлять ее опасно, — решает, наконец, она, — нужно поговорить с государем — если кто может ее успокоить, то один он!..» И она, выбрав удобную минуту, сообщила Павлу Петровичу о положении его дочери.

— Опасно!.. Вы меня пугаете, — встревоженно сказал он, — Боже мой! Столько дел, столько, что я даже ничего не заметил, мне казалось, напротив, что она совсем успокоилась, я решил, что в ее годы горе забывается скоро.

— Да, это очень часто так бывает, ваше величество, но великая княжна развивается совсем иначе, чем другие. Если я решилась говорить с вами, то единственно потому, что считаю дело очень серьезным.

— Что же вы замечаете?

— Она необыкновенно сосредоточена, я осторожно слежу за нею, я часто гляжу на нее тогда, когда она воображает, что ее никто не видит, и, уже не говоря о том, что она часто тихонько плачет, у нее временами бывает такое странное лицо, она так невыносимо глядит, будто ничего не видя перед собою, она сама с собою шепчет, у нее по временам является необыкновенная болезненная слабость, которую она не в силах даже скрывать, и, между тем, я знаю, как она хорошо владеет собою…

Павел побледнел. Госпожа Ливен заметила эту бледность, на ее глазах выступили слезы.

— Простите меня, ваше величество, я доставила вам большое огорчение, но я считала своим долгом сказать все, что думаю. Мне кажется, что только вы помочь можете. Вы никогда не говорили с нею об этом предмете, попробуйте, ваше величество.

— Благодарю вас, — задумчиво проговорил Павел, протягивая ей руку. — Прошу, позовите ко мне дочь мою.

По уходе воспитательницы он тревожно стал ходить, сжимая рукой себе голову, как всегда делал в минуты крайнего душевного возбуждения.

«Она вряд ли ошибается, — думал он, — она умна и наблюдательна, и она хорошо знает бедную девочку. Если так, делать нечего, придется отдать ее этому дрянному мальчишке!.. Быть может, он когда-нибудь одумается, быть может, она сумеет подчинить и его своему доброму влиянию…»

Великая княжна не заставила себя ждать. Она робко вошла в кабинет отца, изумленная, зачем это он позвал ее.

— Что вам угодно, папа? — спросила она, поднимая на него свои кроткие глаза.

Он пристально, пристально всматривался в нее. Сердце его защемило. Он увидел, что госпожа Ливен сказала ему правду, что его «малютке» действительно плохо. Он крепко ее обнял с такою нежностью и такой тоскою, как никогда в жизни. Она спрятала на его груди свою головку и вдруг зарыдала.

— О чем ты плачешь, дитя мое, моя добрая Саша! Что с тобой?

Он посадил ее к себе на колени, не выпуская из своих объятий. Она сдержала рыдания, подняла голову, взглянула на него. Но он уж и сам плакал.

— Успокойся же, мой ангел, — говорил он так тихо, так нежно, таким голосом, какого она никогда от него не слыхала. — Успокойся, я позвал тебя потому, что у меня есть кое-что сообщить тебе, мне нужно кое о чем спросить тебя, посоветоваться с тобою.

— Я слушаю, папа. И вот видите, я спокойна.

Она улыбнулась ему побледневшими губами.

— Послушай, Саша, ты должна догадаться, о чем я буду говорить с тобою. Ты хорошо знаешь все, что случилось в сентябре месяце, и я повторять этого не стану. Ты знаешь, что все произошло оттого, что оказалось несколько недоразумений. Некоторые люди взялись за дело не так, как бы следовало. Король Густав продолжает настаивать на своем желании получить твою руку. Генерал Клингспорр приехал от него и находится в настоящее время в Петербурге. Теперь есть возможность вести переговоры совсем иначе. Тогда вела их твоя покойная бабушка, теперь буду вести я. Мы обойдем прежние недоразумения. Я сделаю все, что от меня зависит, ради твоего счастья, но если мне придется решиться на какие-нибудь уступки, я должен, по крайней мере, знать, что делаю это для тебя. Как же ты прикажешь мне, моя дорогая? Во что бы то ни стало сделать тебя шведской королевой, да? Ведь так? Ведь это нужно?

Она покачала головою.

— Нет, папа, мне ничего не нужно, и вы, пожалуйста, меня ни о чем не спрашивайте. Я знаю — ведь главный вопрос о моем переходе в лютеранство, но я православная и всегда останусь православной.

— Хорошо, я рад это слышать. Впрочем, я и был уверен, что таково твое решение. Они уступят… они должны будут уступить. В этом главный вопрос, а затем уже с нашей стороны могут начаться уступки. Так успокойся же и знай, я тебе говорю это не как пустое обещание, а говорю серьезно и решительно, и ты должна мне верить, — знай, что ты будешь шведской королевой!

— Папа, папа, совсем не то! — опять прижимаясь к отцу и крепко его обнимая, проговорила великая княжна. — Не делайте никаких уступок — этого не должно. Я говорю вам правду, как перед Богом, что мне ничего не надо, что я вовсе не хочу быть шведской королевой. Поверьте мне, если дело и будет устроено, это все меня не обрадует. Мне ничего, ничего не надо…

Он с изумлением глядел на нее. Она говорила так горячо, так искренне, к тому же он знал, что она всегда была правдива, что она не способна кривить душою. Он не понимал, в чем дело.

— Отчего же ты так печальна? Отчего ты так побледнела? Я думал, что всему виною Густав, его отъезд. Скажи мне правду, отчего ты такая стала? Что с тобою?

— Я сама не знаю, — прошептала она.

— Ты больна? Что у тебя болит? Скажи мне.

— Ничего не болит, и все болит, папа. Да, может быть, это правда, что я больна… мне тяжело… иногда дурно мне… и я чувствую большую слабость…

Он печально задумался, еще раз ее обнял.

— Так ступай, малютка, и успокойся, ты больна, тебе полечиться нужно… Тебя скоро вылечат…

Она хотела было сказать ему что-то, но остановилась и, тихо, печально ему улыбнувшись, вышла из кабинета.

Она хотела ему сказать, что ей незачем лечиться, что она все равно умирает, но ей было жалко испугать его — и она ничего не сказала…