Глава 23
Тем временем Ходжа Насреддин миновал на своем ишаке чоракские сады и въехал в селение. Он въехал не большой дорогой, а каким-то боковым переулком — так подсказала ему узенькая, бежавшая садами тропинка, на которую он повернул, ища в тени укрытия от зноя. Разве мог он подумать, что неведомо для себя избирает как раз тот единственный путь, которым и должно въехать ему в Чорак, чтобы вовремя предотвратить некое страшное дело и обрести неожиданную встречу, важную для всего дальнейшего.
Проезжая мимо полуразрушенного забора, он увидел в его проломе глубину маленького одичавшего садика. Рядом со старым пнем стоял на коленях какой-то прекрасный юноша, обнаженный до пояса, и вслух молился. А за его спиной торчал укрепленный в трещине пня, острием вверх, длинный пастушеский нож. Солнечные лучи дробились о широкое лезвие, разбрызгиваясь слепящими искорками.
— О всемогущий всемилостивейший аллах, ниспошли мне, ничтожному, прощение за эту самовольную смерть! — говорил юноша. — Пусть я буду прахом твоего покрывала в раю. Остаться на земле? Но слишком велико мое горе и необъятно страдание. О мой небесный отец, не наказывай меня слишком строго: никогда я не был избалован радостями, а теперь отнимают единственную и последнюю!
Сообразив, что здесь происходит, Ходжа Насреддин придержал ишака, спешился, неслышно подкрался к юноше, вытащил из трещины в пне крепко вколоченный нож, бросил его в траву, а сам уселся на пень в ожидании.
Юноша окончил молитву, поднялся с колен, зажмурился, глубоко захватил воздуха, словно собираясь нырнуть, и, взмахнув руками, упал ничком, грудью прямо на пень.
Он рассчитал верно: если бы не Ходжа Насреддин, — смертоносное лезвие вонзилось бы ему как раз в сердце.
Но угодил он головою Ходже Насреддину в живот — и замер, полагая себя уже конченным; руки его повисли, пальцы коснулись земли. Прошла минута, вторая…
— И долго ты думаешь так лежать? — осведомился Ходжа Насреддин.
Звук человеческого голоса изумил юношу: он приготовился отныне слышать только ангельские голоса. Он встрепенулся, взглянул; его изумление усугубилось при виде склонившегося к нему лица, вовсе уж непохожего на ангельское, — загорелого, запыленного, с черной бородкой и веселыми ясными глазами.
— Где я и кто ты? — слабым голосом спросил юноша.
— Где ты? На том свете, конечно, куда и стремился. А я — главный загробный палач, которому во власть передаются все подобные тебе молодые безумцы для расправы над ними.
Юноша уже все понял; вместо благодарности Ходжа Насреддин услышал горькие упреки:
— Зачем, зачем ты спас меня от смерти! Для меня нет места на земле, нет ни одной, самой жалкой крупинки счастья — только беды, только страдания, только утраты!
— Откуда ты знаешь, что в будущем приготовила тебе земля? — остановил его Ходжа Насреддин. — Мне вот уже сорок пять лет, а я и то ничего ровным счетом не знаю. А в твои годы обращаться к жизни с упреками — это уж чистое кощунство! Что случилось, расскажи; быть может, я сумею помочь тебе?
— Мне никто не поможет.
— Неправда; человеку, пока он жив, всегда можно помочь. Доверься мне, расскажи.
— Разве ты Гарун-аль-Рашид, разве ты подаришь мне четыре тысячи таньга, без которых я не могу спасти своего счастья?
— Ты проигрался в кости?
— Не усугубляй моих страданий своими насмешками, о чужеземец!
— Я насмехаюсь? О нет, мне приходилось смеяться над собственным горем, но над чужим — никогда!
— Я люблю одну девушку…
— Понял, понял, все понял! Она из богатого дома, ее жестокий отец требует с тебя выкуп.
— Ее отец ничего не требует с меня и всей душой желает нашего совместного счастья. Но в это дело вмешался Агабек, хозяин озера.
— Вмешался Агабек! — воскликнул Ходжа Насреддин громовым голосом, заставившим юношу вздрогнуть. — Вмешался Агабек, говоришь ты! Возблагодари же, юноша, аллаха за нашу встречу, спасительную для тебя. Рассказывай!
Он был охвачен боевым порывом, жаждой битвы. Еще ни разу не видев Агабека, он уже загорелся гневной радостью при одном его имени! И с восторгом почувствовал свои сорок пять лет не более как словом, а серебряные нити в бороде и на висках — лишь призраком.
Выслушав рассказ Саида о событиях, уже известных нам, Ходжа Насреддин нетерпеливо спросил:
— Сколько дней осталось до полива?
— Десять дней.
— Время не упущено. Успокойся, твоя несравненная девушка не достанется Агабеку. Вмешался он в это дело — вмешаюсь и я!
Саид все больше и больше дивился странному чужеземцу и в то же время не мог не верить ему:
— Прости меня за мои докучливые сомнения, но ведь за этим поливом будет следующий и снова следующий. И Агабек опять потребует или мою невесту, или четыре тысячи, а может быть, даже и больше.
— Не думаешь ли ты, что я приехал сюда к вам, чтобы платить вашему Агабеку за каждый полив по четыре тысячи, а может быть, даже и больше? Нет, я приехал, имея другие цели, совсем другие, как раз обратные. Это все — в будущем, а пока что давай уговоримся. Первое условие: ты никому не скажешь о нашей встрече, о нашем разговоре. Впрочем, своей несравнимой, ослепительной Саадат или Фатиме — не знаю, как ее зовут…
— Зульфия, — прошептал юноша.
— Своей прекрасной Зульфие ты все равно скажешь; предупреди, что дело нешуточное, пусть она прикусит свой язычок — розовый и достаточно длинный, как я заранее уверен. Второе условие…
Но здесь за спиной Саида, в проломе забора, он увидел своего одноглазого спутника, подающего ему руками тайные знаки.
— Второе условие доскажу потом, а сейчас — сиди и не оборачивайся.
Юноша исполнил приказание в точности: ни разу не обернулся, хотя любопытство грызло его нестерпимо. «О чем и с кем сговаривается этот таинственный чужеземец?» — думал он, объятый внутренним трепетом, состоявшим из надежд и сомнений, страха и радости, — но как ни прислушивался к невнятно гудевшим за его спиной голосам — слов разобрать не мог.
А сговаривались Ходжа Насреддин с одноглазым вором о деньгах, надобность в которых возникла так неожиданно.
— Четыре тысячи! — воскликнул вор. — Да в этих горах негде достать и сорока таньга, если даже обшарить их все, от подножий до самых вершин!
— Тебе придется вернуться в Коканд.
— Милостивый аллах!
— Ты раздобудешь в Коканде нужные четыре тысячи и принесешь сюда. На дорогу в оба конца потребуется шесть дней, в Коканде — три дня; итак, на девятый день, считая от сегодняшнего, ты должен быть здесь.
— Считая от сегодняшнего? Значит, я должен пускаться в обратный путь сразу же, не дав себе ни одного часа отдыха!
— Да, сразу же, с этого места.
— О пророк Магомет! И еще: ведь если я добуду эти деньги привычным для меня способом — я опять собьюсь с добродетельной и благочестивой стези.
— Сделай так, чтобы деньги, добытые тобою, были праведными деньгами.
— Праведные деньги? Четыре тысячи!.. О Кааба, о Мекка, о прибежище веры! Я даже не знаю, как они выглядят, праведные деньги, — милостыню, что ли, должен я собирать у какой-нибудь мечети?…
— Я сказал, а ты слышал. Подвиг во славу милосердного Турахона ожидает тебя в Коканде. Счастливого пути!
— Счастливого отдыха, — с унынием ответил одноглазый, уже предвкушавший прохладу чайханы и степенные беседы с Ходжой Насреддином о добродетели; повернулся и зашагал обратно по дороге.
Он был очень раздосадован, сердился, но мысль не возвращаться больше в Чорак, обмануть Ходжу Насреддина даже не пришла ему в голову; бесконечно грешный по мелочам, он в больших делах заслуживал доверия — не в пример иным беспорочным, что навязываются людям в друзья, а потом из низменной трусости предают их первому, кто догадается прикрикнуть построже.
Ходжа Насреддин вернулся к Саиду:
— Выслушай мое второе условие: ты никогда не будешь допытываться — кто я, зачем к вам приехал, что делал в прошлом и что намереваюсь делать в будущем.
Юноша прикусил язык: этот странный чужеземец в точности угадал все вопросы, которые уже готовы были на комариных крылышках любопытства вылететь из его рта.
— Сейчас я поеду в чайхану, — заключил Ходжа Насреддин. — Вечером, на свободе, поговорим еще. Спрячь куда-нибудь подальше этот нож, выброси отчаяние из сердца и помни: в твои годы еще ничего не теряют, а только находят, идя по земле.
Они расстались. Юноша проводил своего спасителя долгим затуманенным взглядом, присел на пень и задумался. Лучи низкого солнца сбоку освещали его лицо с высоким чистым лбом, прямым носом, твердой линией губ и подбородка; он тихо улыбался своим мыслям: отчаяние покинуло его душу, он принадлежал жизни, на его пылком сердце запечатлелся — и теперь уже навсегда — благородный чекан Ходжи Насреддина.
Ночью, в маленькой чайхане, у погасавшего очага они продолжали беседу. Сафар, второй отец Саида (его по справедливости следовало бы считать первым, ибо он был отцом от доброго сердца, а не по слепому закону природы), мирно похрапывал под одеялом, вкушая отдых после многотрудного дня, больше никого не было в чайхане, — они говорили свободно. В глубине очага еще дышал живой, переливающийся, весь в летучих искорках, золотистый жар, а по краям угли уже затянулись пеплом и тихо звенели, остывая. Только что взошла поздняя луна, вслед за нею прилетел ветер, по стройному тополю от низа к вершине поднялась мерцающая тускло-серебряная струя. На далеком холме светился одинокий пастуший костер и дрожал большой красной искрой — как упавшая звезда, дотлевающая на земле.
— Потерявший мужество — теряет жизнь. Надо верить, о юноша, в свою удачу. Покойный Ходжа Насреддин часто говаривал…
— Разве он умер?
— Увы, умер. То ли багдадский калиф содрал с него кожу, то ли бухарский эмир утопил его, — так я слышал в Коканде.
— Но может быть, это еще и неправда?
— Как знать, — может быть, и неправда… Так вот, в те годы, когда я с ним встречался, он любил повторять: «Вслед за холодной зимой всегда приходит солнечная весна; только этот закон и следует в жизни помнить, а обратный ему — предпочтительнее позабыть». Однако я трачу, кажется, все свои наставления впустую? — Ходжа Насреддин проницательно посмотрел на Саида. — Ты вертишься, как будто тебя подкалывают шилом снизу! Но сейчас глубокая ночь, куда ты спешишь?
Ответный шепот был таким тихим, что Ходжа Насреддин смог уловить, угадав по губам, только одно слово: Зульфия.
— Прости меня, о благородный юноша! — воскликнул он. — Действительно, я и постарел и поглупел, что привязываюсь к тебе со своею дурацкой мудростью. Зульфия — вот наивысшая мудрость, — иди же скорее! Поверь мне: все ученые книги мира не стоят одного-единственного словечка из тех, что услышишь ты сегодня в лунном саду!
Каждому возрасту соответствует своя мудрость, для сорока пяти лет она заключается, между прочим, в том, чтобы не ложиться спать с пустым желудком. Проводив Саида, Ходжа Насреддин наскоро поужинал сухим сыром и черствой лепешкой из своих дорожных запасов и начал устраиваться на ночь. Уже засыпая, он еще раз подумал об этих влюбленных и от всего сердца пожелал им счастливого свидания в саду.
— Бежим, Саид! Отец сказал, что отдаст меня Агабеку.
— Успокойся, он не отдаст тебя, моя ласточка!
— Бежим, бежим! Куда-нибудь в горы, к цыганам или киргизам. На дорогу я приготовила узелок — лепешки, сыр и сушеную дыню.
— Подожди, может быть, нам и не придется бежать.
— О Саид, неужели они и тебя сумели уговорить, как уговорили отца?
— Не плачь, я никому не собираюсь тебя отдавать, послушай — у нас появился друг и защитник.
— Друг и защитник? У нас?… Кто?
— Я не могу сказать тебе — кто, да, по правде, и сам не знаю его имени. Знаю только, что он спасет нас!
— Когда ты встретил его?
— Сегодня.
— И уже успел ему поверить?
— О Зульфия, если бы ты видела его взгляд, слышала голос, и ты бы поверила! От него исходит могучая сила, укрепляющая сердца.
Звенели ночные ящерицы, звенели серебряные монетки на шее Зульфии, что-то еще звенело, — вся ночь была полна неясных затаенных звуков. И Зульфии не хотелось утра: пусть бы навсегда оставалась земля в этой пахучей, истомной, голубоватой мгле. Но уже начиналось на востоке первое робкое пробуждение света, и горы смутно выступили из темноты своими вершинами: близился день.