XV
Зима проходила. Партизаны и максолы после неудачи на протоке Зеленой почувствовали себя не безопасными на Едоме в лесу и отступили на тундру, в Горла, сплетение озер и протоков и висок, с выходом на океан и внутренними входами в протоки Колымского западного устья, путанной Походской Колымы.
Свое становище они устроили подальше Горлов, по Малой чукотской виске, в таком лабиринте протоков, что даже и знающие люди сбивались с дороги.
Обстановка здесь была суровая, но жить было можно. Главнее всего — здесь было обилие пищи. Протоки кишели чирами зимою и летом. Ход чира в этих нетронутых местах поражал баснословной густотой даже привычных поречан. Рыба шла сплошной стеной и гнала перед собою воду, как живая плотина. Перед рыбою вода прибывала, а за рыбой вода убывала. Верши, мережи, перетяги — все это всплывало от улова наверх и кипело серебром, живым и вертлявым, какой-то чешуйчатой ртутью.
Челнок, проходя через рыбье руно, месил эту странную кашу, и каждый удар двоеручного весла выплескивал лопастью рыбу.
Осенью, во время нереста, чир смешивался с таблицами тонкого льда, подобного стеклу, и на брытких местах составлялись запруды из льда и чиров, до самого дна переполненные жизнью. Протираясь сквозь лед, чир мягчил и доил свою крепкую икру. Запруда подмерзала и таяла снова, и вода переполнялась чировою икрою, вспененной, густой, как молоко.
Лесу, разумеется, не было, ни кустов, ни ползучей березы, ничего, кроме мху, лишаев и режущей, острой осоки. Но максолы отыскали огромный «холуй», банку выкидного леса, выносимого морем на тундру во время жестоких бурь и яростных ветров, нагоняющих с севера воду. Море потом отступало, и банки тянулись по суше, версты на четыре в длину, саженей на пятнадцать в ширину и сажени две в вышину. Это огромное пространство было завалено стволами сибирских и американских древесных пород, приплывших с течением сквозь дальний Берингов пролив. Сибирская лиственница здесь перемежалась с канадской красной сосной и японский бамбук — с обломками красного дерева, рожденного в Мексике.
Попадалась и работа человека: обломки чукотских байдар и вельботов и длинные растрепанные бревна разбитых кораблей, дубовые бочонки с закрытым содержимым. Викеша однажды, исследуя «холуй», отыскал еще более жуткую штуку, — дубовый увесистый гроб, обшитый блестящим глазетом, местами изорванным. Его раскрывать, разумеется, не стали, и этот угол «холуя» обходили далеко и тщательно.
«Холуй», наполненный кусками умерших деревьев и убитых кораблей, кишел особой тундренной жизнью. В нем прятались мыши-полевки и гнездились во множестве песцы, устроившие норы в огромных, сосновых и лиственных дуплах. Рыть нору в мокром мху, затем, чтоб тотчас же пониже дорыться до вечной мерзлоты, песцам не нравилось, а в дуплах и прямо под стволами было и суше и теплее. Главное, ветер никогда не хватал сквозь «холуй», разбиваясь об тысячи стволов. Здесь партизаны могли бы промышлять драгоценные шкурки песцов, если бы в то время они имели хоть какую-нибудь цену.
Дерево было гораздо ценнее. Они устроились, однако, не у самого «холуя», а верст на пять пониже, сплавили плот по протоке, нарубили поварень[40] и избушек из бревен, конопаченных мохом, и дров навезли для топлива.
Область эта была вообще замечательна. Были две виски-протоки, Большая и Малая Чукочьи, но эти имена относились к каким-то иным исчезнувшим чукчам, которые некогда делали набеги на русских колымчан не с востока, а с запада, громили поселки и заимки, а после исчезли неизвестно куда. Максолы находили от них становища, заросшие мохом, могильники с грудой оленьих рогов, трухлявых от старости.
А к югу попадались на тундре иные чукотские стойбища, тоже мертвые, но не столь древние. Это были переселенцы с Каменного берега, пришедшие сюда не особенно давно, лет семьдесят назад, и на памяти ныне живущих стариков съеденные поголовно страшными духами оспы[41]. Местами трепались обрывки шатров, на связанных жердях, и под ними белели скелеты, дочиста объеденные мышами и песцами. Эта часть тундры была полна оленем, не диким, а только одичалым, потомством беспризорных и бесхозяйственных стад, оставшихся от мертвецов. Олени отличались особой осторожностью, так как в их памяти еще хранилось знание о хитростях и кознях человека, их бывшего хозяина. Все-таки здесь можно было упромыслить и жирного мяса и шкур на одежду.
В этой естественной крепости за жидкими гранями своих водных путей отсиживалась колымская вольница от злобных врагов. А врагов было много.
Авилов не был единственным князем на севере, завоевавшим себе область рукой вооруженной, а только одним из многих. На каждую реку, на Алазею, на Индигирку, на Яну, брызнули последние остатки человеческой грязи, извергнутой русским вулканом во время революции, последние струи возвратной контрреволюционной волны.
На Алаихе сел капитан Деревянов, маленький, мстительный, пьяный, и сжал, как клещами, затерянный русский островок. По той же реке Индигирке, южнее, в Абыйском улусе, водворился другой капитан, подчиненный Деревянову, Кашин, с якутами-богачами, восставшими против южной голытьбы.
На Яне, в Верхоянске, советский отряд выдерживал осаду от белых русских и тоже якутов. Советских ружей было семьдесят, но у белых был пулемет. Советские заперлись в городе и жестоко голодали.
Словно живыми нарывами покрылась полярная страна. Тут было не до наступления. Было в пору обороняться от наступающих карателей.
Партизаны сидели на Чукочьей виске в блокаде. Кто попадал за пределы блокады, тотчас же погибал смертью напрасной и ужасной.
_____
Такая судьба постигла Палладия Кунавина, светло-розового иерея с Колымы. Изгнанный из церкви прихожанами во время вступления белых, он не стал дожидаться у моря непогоды и решился бежать по дорожке, проложенной максолами. Но максолы уехали вперед, да они бы и не приняли лукавого попа.
Надо было действовать одиноко и самостоятельно. Чтоб не было так страшно, Кунавин сманил Костюкова, советского писца, приехавшего с юга. Собачья упряжка была у Кунавина отменная, на зло голоду. Впрочем, попы и поповские собаки вообще не голодают.
Они прихватили по маузеру, Кунавин забрал из ризницы облачение получше, оставил отцу Алексею Краснову опорки и обноски, и так они поехали на западную тундру, не зная зачем и куда. Надо было уйти от белых, от близкой кровавой расправы.
Дорога на тундру ведет неизменно через стойбища чукоч. Но уже с половины зимы западные чукчи злились, негодовали на жадных поречан.
Их раздражали постоянные приезды, уговоры, красноречие и потом неизменный убой драгоценных оленей и обмен ч е г о - т о на н и ч т о. Особенно их злило, что «обмен» постоянно совершался добровольно, и вместе маячила угроза свинцовых убеждений, запрятанных на нартах.
Бедному Руквату, чукотскому камсолу-камчолу, приходилось не особенно сладко. Соседи называли его «Переодетым», намекая да одежду, которою он побратался с Викешей Казаченком, и даже отца его и братьев и все стойбище Тнеськана называли со смехом: «качаки». По-чукотски «качак» означает одновременно: русский казак и дьявол.
Особенно задорились двоюродные братья Руквата со стойбища Аттувии, родного брата Тнеськана. Имя Аттувия означает «собачий». Оно намекало на строптивый характер носителя. И все имена на этом стойбище имели в корне «атт» — собаку. Двуногие собаки ревновали Руквата к его успехам и связям с русскими и теперь, торжествуя, говорили, что «чаек с реки» надо встретить без всяких разговоров свинцовыми орехами.
Как вдруг прокатилась по стойбищам поразительная весть: русские пришли, настоящие русские, с запада и с юга. С товарами, с чаем, с табаком, со «злою водой». Идут воевать поречан, непослушных холопов. Оттого и товаров не слали, что речные непослушные.
Старики вспоминали старинные легенды о «злых временах», когда русские силы приходили воевать на реку Колыму, и как раз против них, против чукоч, оленных людей. Было это не так уже давно. До сих пор народные песни вспоминают имена богатырей, отразивших военную тучу: Крикун, Костяное-Лицо, Кивающий-Теменем, точнее: отдающий приказы. Но с тех пор минула война, и все племена смешались воедино.
Оленные люди не желали опять пережить эти злые времена из-за жадных и голодных непослушных поречан. Чукчи на верховьях реки Омолона были безучастны и нейтральны. Западные чукчи были готовы выступить на помощь белым карателям против злых поречан.
В такую несчастную минуту Кунавин с Костюковым приехали на стойбище Руквата..
Их встретили полным молчанием, даже не сказали обычного приветствия: «приехал», заменяющего «здравствуй». Однако собак накормили, и поздно ввечеру, когда женщины поставили полог, бедные гости, перезябшие на холоде, залезли внутрь, в тепло, без форменного приглашения.
Ужин и чай прошли без особых приключений. Чай, однако, заваривали из хозяйского мешочка, и у гостей ничего не просили — верный признак того, что их и не считают гостями. Впрочем, у гостей, пожалуй, и не было чаю, хотя бы на заварку.
— Позовите Руквата, — сказал после ужина Тнеськан.
Чукотский камчол остался на дворе и стоял перед русскими санками, ее зная, что делать, и страдая уже от того, что закон гостеприимства был столь очевидно нарушен.
— Теперь говорите, кто вы, — спросил Тнеськан в присутствии Руквата.
— Мы с реки, — ответил Кунавин. — Я русский шаман, а это мой посох.
Они говорили на особам жаргоне, смешанном из чукотских, коряцких, юкагирских и русских слов, который на чукотской тундре является торговым языком. Между прочим попа, и на этом жаргоне и на подлинном чукотском языке, называют шаманом, а псаломщика — посохом, помощником шаманским.
— Так вы не камчолы? — сказал разочарованно Рукват. Он все-таки успел разобрать еще с осени, что русские камчолы с шаманами и попами дружбы отнюдь не ведут.
И несчастный Кунавин, стараясь подделаться к общему тону, сказал:
— Мы убегаем от них.
— Куда убегаете?
— К южным иным доброумным жителям, — ответил Кунавин.
И Тнеськан отвечал:
— Хорошо. Не далеко вам ехать-бежать. Они сами сюда приехали. Мы перевезем вас к ним.
Послышалось ворчание собак. Чукчи развернули на нарте брезент, вынули пожитки приезжих и внесли их в полог.
— Что у вас тут? — допрашивал хозяин. — Ружья? Давайте сюда!
Несчастные странники спрятали маузеры в санки, вместо того, чтоб держать при себе.
— А это? Шаманские кафтаны?
Рукват достал из мешка шелковую ризу, блистающую краской двуцветных муаровых разводов.
— Вы, стало быть, и вправду люди из шаманского дома (церкви), — сказал Тнеськан. — Давайте и эти сюда.
Цветные облачения российского шаманства возбудили его жадность и он охотно забрал их под собственный надзор.
Поведение чукоч, между прочим, означало, что гости должны себя рассматривать отчасти под домашним арестом.