XXI

Вышло как по-писаному. Большая изба Протолкуя имела внутренние сени и наружные сени. Их соединяли тяжелые двери, обшитые шкурами, первая, вторая и третья.

Внутренние сени причислялись к избе, наружные служили для склада собачьих корыт и саней и бочонков. Партизаны заморозили среднюю дверь и целые наружные сени. Наносили побольше воды, благо ушаты и ведра были под руками, снегу нагребли и хрушкого (зернистого) песку нарыли под угором из-под снега на речном берегу. Потом заморозили дверь и стали набивать наружные сени снежною мокрою массой.

Белые проснулись наконец, выскочили в первые согни и стали колотить прикладами по двери. Но было уже поздно. Наружные сени были набиты полярным бетоном. Снег, перемешанный с песком скипелся, как сплав неразрушимой крепости.

Тогда белые вернулись обратно в избу. Они попали в ловушку, в закрытую тюрьму, без всякого выхода.

Начинало светать. Партизаны держали под обстрелом три окна но переднему фасаду избы. Изнутри застучали приклады по первому справа окну. Льдина раскололась и одна половина упала. Показалась рука и взялась за косяк, подтягивая снизу большое тяжелое тело. И тогда Николай Собольков, дружинник из партии Паки, выстрелил из лука однозубой железной стрелой и пригвоздил эту руку глубоко к некрашенному косяку.

Партизаны, жалея патронов, носили, в дополнение к ружьям, клееные длинные юкагирские луки, и лук был не хуже ружья.

С воплем дернулась рука. Но тут алазеец Матвей Сидорацкий выстрелил из винтовки, быть может, для разнообразия, и в придачу к руке на косяк привалилось лицо, бледное, с закрытыми глазами. Шея была пробита на вылет, и жизнь улетела вместе с умчавшейся маленькой пулькой.

— Раз! — сосчитал Мишка с довольным видом.

Эта ужасная фигура, пригвожденная рукой к косяку, так и осталась в окне до самой последней развязки, и белые ее не убирали.

Солнце восходило. Прозрачная льдина заалела навстречу востоку кровавыми пятнами. Другую оконную льдину белые разбили осторожно, проделав в ее центре широкую бойницу. Высунулось дуло берданки и раздался выстрел, потом другой и третий. Но партизаны держались, разумеется, не на линии выстрелов.

Пака и Якут стояли за стеной в совершенной безопасности.

— Береги, — раздался окрик осаждающих.

Шкурная затычка в глиняной трубе камина, торчавшей над плоскою крышей, словно ожила, зашевелилась. Ее обгорелая шерсть разлохматилась жесткою гривой. Затычка превратилась в человеческою голову.

Посыпались выстрелы. Затычка-голова словно оборвалась и провалилась обратно в камин.

— Два, — сказал с удовлетворением Мишка.

Пака дотер свои голые красные руки.

— Холодно, — сказал он мирным тоном, — вишь, как мороз забирает.

Мороз действительно крепчал в это раннее февральское утро. Февраль на Колыме месяц холодов.

Мишка посмотрел на разбитые окна и раскрытую трубу избы.

— Им тоже холодно, — сказал он, злорадствуя. — Давай-ка погреемся и их тоже погреем.

По задний стене избы были сложены дрова, хорошие, сухие, как порох. Кладка доходила до крыши. Чтоб лучше горело, их полили жиром из отборных чиров, который Протолкуевы девки приготовили к светлому празднику. Сам Протолкуй рассудил, что девкам его этот жир не понадобится больше.

Пламя вспыхнуло и встало над стеной, потом перегнулось через крышу, словно захлестнуло ее. Ледяная обмазка стены, обтаяв, сбежала на землю. Затлелись огромные бревна.

Изба стояла сорок лет. Она была сложена к тому же из сплавного леса, который вообще горит как бумага.

В избе закопошились, застучали. Огонь прошел через стену внутрь. Из открытой трубы повалил дым клубами, словно белые тоже ответили огнем и затопили печь.

Сразу, по команде, посыпались оскольки льдин. Черные квадраты окон открылись уныло и пусто.

— Береги! — раздался все тот же окрик осаждающих.

Но вместо ружейных дул и ненавистных лиц в каждое окно высунулось по женской голове. Они появились внезапно, толчком, очевидно им сзади поддали тяжелого пинка.

— Тятенька, Серега! — позвали они в три жалобных голоса.

Это были жена Протолкуя и две его дочери.

— Слышу! — отозвался Протолкуй. Он тоже стоял за стеной и его не было видной.

— Ее губи, пожалей! — раздирающей тонкою флейтой проплакал девичий голос.

— Не надо! — отозвался другой, пронзительней и тише. — Бейте, жгите их и нас! Один конец!

Голос оборвался воплем, захлебнулся и смолк. Его вышиб из женского тела колющий штык жестокого башкира.

— Серега, прощай! — крикнула жена Протолкуя. И вдруг в противоречие своим собственном словам метнулась вперед и вывалилась из окна, как тяжелый мешок. Ее проводили два выстрела и попали в растопыренные ноги, мелькнувшие в окне. Но она, невзирая на раны, проползла брюхом по снегу, как выдра, и свернула за спасающий угол стены.

Изба запылала, как костер. Пятеро башкирских солдат сами проломили скамьей прогоревшую заднюю стену и бросились вперед, штыки на-перевес. Но они не прорвались сквозь горевший снаружи костер, задохнулись и свалились на угли. Партизаны не стали стрелять. Четверо солдат горели, как жертва живая огню. Пятый, обгорелый, ужасный, слепой, выкатился вон из костра и катался по снегу с неистовым ревом, как раненый медведь.

Добивать его не стали. И так он катался и ревел, не умолкая, и рев его был, как подголосок к треску пожара и крикам протекающего боя:

— О!.. о!.. о!..

В окнах показались три новые фигуры, на этот раз мужские. В средине был черкес. Он был страшен и, действительно, похож на дьявола. Лицо его почернело от сажи, волосы и усы обгорели, а то, что уцелело, топорщилось от ужаса.

— Сдаемся! Пустите нас! — каркнул он своим вороньим голосом.

— Выбросьте ружья! — велел озабоченно Пака.

Он не боялся их выстрелов, но солдатским винтовкам не следовало пропадать.

— Ну, лезьте! — распорядился Пака.

Вылезли Алым Алымбаев и четверо чувашей. Солдаты разделились согласно национальному характеру. Башкиры полезли в огонь. Чуваши предпочли пламя человеческого гнева.

Мишка все время молчал и горящими глазами следил за живою добычей. Он походил на собаку перед крысами, которым некуда спрятаться.

— Сдаемся! — вторично прокаркал Алым.

И в ответ на этот вопль Мишка дернул из ножен свою полицейскую шашку. Она досталась ему после Митьки Реброва, как символ начальственной власти.

Отточенная сталь сверкнула на солнце..

— Ух! ух! ух! ух!

Как-то особенно изловчась и подпрыгивая, в четыре свистящих удара Мишка порубил четыре солдатские головы. Тела покатились по земле. Полусрубленные головы повисли на кровавых лоскутьях.

— Мишка, что ты делаешь? — в ужасе крикнул Пака.

— А тебе что, жалко? — прорычал хрипло Якут. — Наших, небось, не жалели! Не то я и тебя!

С кровавою шашкой в руках он подошел к последнему живому карателю.

— Попался, жеребец! — сказал он, выставив вперед свое злое лицо, словно собираясь вцепиться зубами в несчастного черкеса. — Помнишь ли Митьку Реброва?

Вся Колыма знала, какую людоедскую штуку устроил Алымбаев над телом погибшего диктатора. Впрочем и сам Алымбаев не скрывал ничего и, случалось, рассказывал со смехом о своем жестоком подвиге:

— Аратар, вот тэбэ, аратарствуй!

— Что с ним делать? — спросил Мишка Якут, обращаясь к дружинникам. — Вот что, бабам отдать его!

— Бабы, девки, сюда, берите его!

Женщины сбежались, как собаки, и с криком и визгом набросились на пленника. Похотливый черкес-армянин был из всего низовского отряда самый назойливый и самый бесстыдный. Простодушным поречанкам он задавал непосильные задачи восточного оттенка.

Бабы свалили черкеса и волокли его по земле за руки и за ноги, на ходу обрывая с него платье. Голое тело сверкало, задевая за снег.

— Сделайте над ним то, что он сделал над Митькой! — напутствовал безжалостный Мишка Якут. — Живому засуньте то, что он мертвому засунул. Пускай пожует!

Началась безобразная сцена.

Пака Гагара с каменным лицом подошел к свирепому товарищу.

— Зачем солдатам головы рубил?

— Рубил, не дорубил, — сказал Мишка с угрюмым сожалением. — Наших семнадцать, а ихних одиннадцать, две протолкуевских девки, — нехватило на каждого. Четыре головы отрубил бы, на каждого был бы кусок… Разве отрезать!..

— Тьфу, мара![46] — откликнулся Пака с брезгливостью. — Нам этак не гоже.

— Кому нам? — спросил Мишка с упрямым гневом.

— Нам, максолам, — храбро ответил молодой комсомолец пятидесяти лет. — Да ты не махай, — крикнул он, видя, что Мишка Якут опять сжимает в руке свою обнаженную шашку. — Зверь ты якутский! Вот схвачу это ружье и пропорю тебе несытое брюхо!

И, присоединяя к слову дело, он схватил солдатское ружье и выставил солдатский штык против полицейской шашки.

— Пошел к чорту, — сказал Мишка более уступчивым тоном.

Женщины раздели убитого черкеса и старались устроить из него человеческую статую, в подражание Зеленой протоке.

— Бросьте! — строго крикнул Пака.

— Изничтожили белых на Нижней Колыме, так зароем их в землю, чтоб следов на верху не осталось.

— Мерзлая земля, — недовольно ответили женщины.

Зимою на реке Колыме трудно выкопать могилу. Приходится оттаивать землю кострами, потом рубить ее кайлами.

— А вон талая земля, — ответил Пака, указывая на бывшую усадьбу Протолкуя. Она обратилась в огромную груду углей, которые все еще пылали, оттаивая под собою землю, глубоко и мягко.

На глубоко оттаявшей земле бывшей усадьбы Протолкуя закопали побитых карателей. Протолкуевых девок зарыли на кладбище. Четыре головы зарыли особо и поставили над ними столб. Это место и столб теперь называются Четвери. Жена Протолкуева выжила, но так и осталась ползать по снегу, как выдра. Протолкуй на Сухарной реке не остался и ушел на Похотскую виску, на западное устье Колымы..