34
Ньюленд Арчер отдел за письменным столом в своей библиотеке на Восточной 39-й улице. Он только что вернулся с официального приема по случаю открытия новых галерей в Метрополитен-музее, и при виде этих огромных помещений, заполненных трофеями многих веков, где среди научно каталогизированных сокровищ сновали фешенебельные толпы, ему почудилось, словно в его памяти внезапно раскрутилась какая-то заржавленная пружина.
— Да ведь это одна из тех комнат, где хранилась коллекция древностей Чеснолы, — услыхал он чье-то замечание, и вдруг все окружающее исчезло, и он снова сидел один на жестком кожаном диване возле калорифера, между тем как стройная фигурка в длинной котиковой пелерине уходила вдаль по пустынной анфиладе старого музея.
Это видение вызвало целый сонм других воспоминаний, и он оглядел новыми глазами свою библиотеку, которая уже свыше тридцати лет была местом его одиноких раздумий и всех дружеских семейных разговоров.
В этой комбате разыгрывалась большая часть событий его жизни. Здесь его жена почти двадцать шесть лет назад со смущением, которое, несомненно, вызвало бы улыбку у современных молодых женщин, краснея и запинаясь, поведала ему, что она ждет ребенка; здесь их старшего сына Далласа, которого из-за слабого здоровья нельзя было среди зимы везти в церковь, крестил их старинный друг епископ Нью-Йоркский, представительный, величественный, незаменимый епископ, краса и гордость всей епархии. Здесь Даллас в первый раз проковылял по полу с криком: «Папа!», между тем как Мэй с няней смеялись за дверью; здесь их дочь Мэри (так похожая на мать) объявила о своей помолвке с самым скучным и самым положительным из многочисленных сыновей Реджи Чиверса, и здесь Арчер поцеловал ее сквозь свадебную вуаль, перед тем как жених и невеста спустились вниз и сели в автомобиль, который должен был отвезти их в церковь Милости господней — ибо в мире, где пошатнулись все основы, свадьба в церкви Милости господней все еще оставалась незыблемым установлением.
Именно здесь, в библиотеке, они с Мэй всегда беседовали о будущем детей: о занятиях Далласа и его младшего брата Билла, о неизлечимом безразличии Мэри к «внешнему светскому лоску» и о ее пристрастии к филантропии и спорту, а также о смутной тяге к «искусству», которая в конце концов привела неугомонного и любознательного Далласа в мастерскую видного нью-йоркского архитектора.
В нынешние времена молодые люди эмансипировались от юриспруденции и бизнеса и пробовали свои силы во всевозможных новых сферах. Если они не были поглощены политикой и муниципальными реформами, то скорее всего следовало ожидать, что они займутся археологией Центральной Америки или декоративным садоводством, со знанием дела углубятся в изучение дореволюционной архитектуры своей родной страны, пытаясь изучить и приспособить к местным условиям георгианскую архитектуру XVIII века[186]…георгианскую архитектуру XVIII века… — Имеется а виду стиль, сложившийся в Англии в период царствования королей Георгов (1714–1760) и существовавший до тридцатых годов XIX века. Его разновидность — «колониальный стиль», господствовавший в британских поселениях Северной Америки перед Войной за независимость. и протестуя против бессмысленного употребления термина «колониальный». Нынче домов в «колониальном стиле» не было ни у кого, кроме миллионеров-бакалейщиков в предместьях.
Но самое главное (Арчер иногда считал это самым главным), именно здесь, в этой библиотеке, губернатор штата Нью-Йорк — он как-то вечером приехал из Олбани к обеду и остался ночевать — стуча кулаками по столу и поблескивая очками, заявил хозяину дома:
— К черту профессиональных политиков! Вы, Арчер, один из тех людей, в которых нуждается страна! Если эту конюшню когда-нибудь суждено расчистить, за работу должны взяться такие люди, как вы.
«Такие люди, как вы…» — как взволновали Арчера эти слова! С каким пылом откликнулся он на них! Это был отзвук давнишнего призыва Неда Уинсетта засучить рукава и окунуться прямо в грязь, но теперь слова эти произнес человек, который сам показал всем пример и на зов которого просто нельзя было не откликнуться.
Оглядываясь назад, Арчер сомневался, действительно ли страна нуждалась в таких людях, как он, — во всяком случае, в области активной политической деятельности, которую имел в виду Теодор Рузвельт;[187]Теодор Рузвельт (1858–1919) — американский государственный деятель, в 1901–1909 годах — президент США, проводивший агрессивную внешнюю политику. Пост губернатора штата Нью-Йорк занимал с 1898 по 1900 год. напротив, у него были все основания полагать, что она в них отнюдь не нуждалась, ибо, пройдя в законодательное собрание штата, он через год не был переизбран, с удовольствием вновь погрузился в безвестность и занялся незаметной, хотя и полезной работой в городском самоуправлении, которую, в свою очередь, сменил на сочинение статей для одного из реформистских еженедельников, пытавшихся пробудить страну от спячки. Да, особенно гордиться было нечем, но, когда он вспомнил, какое будущее ожидало молодых людей его поколения и его круга — узкая колея наживы, спорта и светского общества, коим ограничивался весь их кругозор, — то даже его скромный вклад в новый порядок имел, казалось, некоторый вес, подобно тому как каждый отдельный кирпич имеет вес в добротно выложенной стене. Он мало сделал в общественной жизни — ибо по самой своей природе всегда был и останется созерцателем и дилетантом, — но он созерцал великие дела, восхищался высокими идеалами, гордился своей дружбой с одним великим человеком и черпал в ней силы.
Короче говоря, он был из тех, кого стали называть «добрыми гражданами». В Нью-Йорке уже много лет ни одно новое начинание, будь то в области филантропии, местного самоуправления или искусства, не обходилось без его совета и поддержки. Когда возникала мысль о создании первой школы для детей-калек, о преобразовании Художественного музея, об основании клуба Гролье,[188]Клуб Гролье (по имени французского библиофила XVI века) — основанный в 1884 году в Нью-Йорке клуб для поощрения искусства книгопечатания. Издавал большое количество книг и каталогов своих выставок. открытии новой библиотеки или учреждении нового общества камерной музыки, люди говорили: «Спросите Арчера». Дни его были заполнены делом, и делом благородным. А о большем человеку не приходится и мечтать.
Однако он знал: в его жизни недоставало душевной гармонии. Впрочем, теперь ему было ясно — это вещь совершенно немыслимая и недостижимая, и потому роптать— все равно что отчаиваться по поводу проигрыша в лотерее. В этой лотерее было сто миллионов билетов, и только один выигрыш, а шансов у него не было решительно никаких. Если он думал об Эллен Оленской, то лишь отвлеченно и безмятежно, как можно думать о некоей идеальной возлюбленной из книги или с картины — она сделалась как бы собирательным образом всего, чего ему недоставало. Этот образ, смутный и едва различимый, удерживал его от мыслей о других женщинах. Арчер был верным мужем, и, когда Мэй внезапно скончалась, заразившись инфекционной пневмонией от младшего сына, за которым она ухаживала, он искренне ее оплакивал. Их долгая совместная жизнь показала ему: пусть брак и скучное исполнение долга, важно, чтобы он сохранял присущее чувству долга достоинство, ибо стоит этим поступиться, как брак тотчас же превращается в борьбу низменных страстей. Оглядываясь вокруг, Ньюленд чтил свое прошлое и оплакивал его. В конце концов, в старых обычаях было много хорошего.
Глаза его, обведя комнату, которую Даллас украсил английскими гравюрами «меццо-тинто»,[189]«Меццо-тинто» («черная манера») — вид углубленной гравюры на металле. шифоньерками в стиле «чиппендейл», тщательно подобранными образчиками синего с белым фарфора и электрическими лампами с уютными абажурами, вернулись к старомодному письменному столу в стиле «истлейк», с которым он ни за что не хотел расстаться, и к первой фотографии Мэй, которая по-прежнему стояла на своем обычном месте рядом с чернильницей.
Она смотрела на него, высокая, полногрудая и гибкая, в накрахмаленном кисейном платье и шляпе из итальянской соломки с опущенными полями — точь-в-точь такая, какой он видел ее в саду испанской миссии. И такой, какой он видел ее в тот день, она и осталась — никогда уже не поднимаясь до такого совершенства, но никогда и не опускаясь ниже — великодушной, верной, неутомимой, но настолько лишенной всякого воображения, настолько неспособной к духовному росту, что мир ее молодости развалился на куски и перестроился, а она этих перемен так никогда и не заметила. Благодаря этой стойкой и бодрой слепоте горизонт ее навсегда остался неизменным. Ее неспособность видеть перемены заставляла детей скрывать от нее свои взгляды точно так же, как Арчер скрывал от нее свои; отец и дети с самого начала лицемерно сделали вид, будто все остается, как было, и бессознательно составили нечто вроде невинного семейного заговора. И она умерла с уверенностью в том, что мир — прекрасное место, полное таких же любящих и гармоничных семей, как ее семья, и смиренно его покинула, ни на минуту не усомнившись, что при любых обстоятельствах Ньюленд будет прививать Далласу принципы и предрассудки родителей и что Даллас в свою очередь (когда Ньюленд последует за ней) передаст эти священные заветы маленькому Биллу. А в Мэри она была так же уверена, как в самой себе. И вот, вырвав маленького Билла из когтей смерти И поплатившись за это собственной жизнью, она удовлетворенно заняла свое место в фамильной усыпальнице Арчеров в церкви святого Марка, где уже покоилась миссис Арчер, надежно укрытая от страшной «тенденции», о существовании которой ее невестка никогда даже не узнала.
Против портрета Мэй стоял портрет ее дочери. Мэри Чиверс была такой же высокой и белокурой, как и ее мать, но талия у нее была широкая, грудь плоская, а сама она немного сутулилась, как того требовала изменчивая мода. Спортивные подвиги Мэри Чиверс были бы немыслимы при наличии талии объемом в двадцать дюймов, которую с такою легкостью охватывал лазурный шарф Мэй Арчер. И эта разница казалась символической — жизнь матери была перепоясана так же туго, как и ее фигура. Мэри, ничуть не менее светская и ничуть не более умная, жила, однако, более полноценной жизнью и придерживалась более широких взглядов. В новом порядке тоже были свои достоинства.
Зазвонил телефон, и Арчер, отвернувшись от фотографии, снял трубку. Как далеко они ушли от тех дней, когда единственным в Нью-Йорке средством связи были быстроногие мальчишки-рассыльные в куртках с медными пуговицами!
— Вас вызывает Чикаго.
А, это, наверное, Даллас — фирма послала его в Чикаго обсудить план дворца на берегу озера, который она собирается строить для молодого миллионера, полного передовых идей. По таким поручениям фирма всегда посылала Далласа.
— Алло, папа! Да, это Даллас. Послушай, как ты насчет того, чтобы отплыть во вторник? На «Мавритании». Ну да, в будущей вторник. Наш клиент хочет, чтобы я посмотрел кое-какие итальянские сады, прежде чем мы примем решение, и просит меня махнуть туда на ближайшем пароходе. К первому июня я должен быть здесь, — в трубке раздался веселый застенчивый смешок, — поэтому нам надо поторапливаться. Слушай, папа, мне требуется твоя помощь, пожалуйста, поедем.
Казалось, он говорил здесь, в комнате: голос звучал так близко и естественно, словно он сидел, развалясь в своем любимом кресле у камина. В другое время это не удивило бы Арчера, потому что междугородные переговоры по телефону стали не менее привычными, чем электрическое освещение и пятидневный переезд в Европу через Атлантический океан. Что его немного испугало, так это смех: ему все еще казалось чудом, что через все эти многие сотни миль — через горы, леса, реки, через прерии, через грохочущие города, где суетятся равнодушные миллионы, — смех Далласа мог сказать: «Конечно, я во что бы то ни стало должен вернуться к первому, потому что на пятое у нас с Фанни Бофорт назначена свадьба». Голос продолжал:
— Подумать? Нет, сэр, ни минуты. Ты должен сказать «да» сейчас же. Нет? Почему? Ты можешь привести хотя бы один разумный довод? Не можешь? Я так и знал. Значит, едем? Пожалуйста, завтра первым делом позвони в контору «Кьюнард»[190]«Кьюнард» — крупная пароходная компания (основана в 1839 году), обслуживавшая линии между Великобританией и США. и закажи обратный билет на пароход из Марселя. Ну, конечно, папа, ведь мы уже не сможем так часто бывать вместе. Чудесно! Я знал, что ты согласишься!
Чикаго дал отбой, и Арчер зашагал взад и вперед по комнате.
Они уже не смогут так часто бывать вместе. Да. мальчик прав. Конечно, и после свадьбы Далласа они еще не раз будут вместе — сама природа создала их добрыми товарищами, и Фанни Бофорт, что бы там о ней ни думать, вряд ли станет мешать их дружбе. Наоборот, насколько он успел ее узнать, она скорее присоединится к их компании. Однако прошлого не вернешь, теперь все будет по-другому, и, несмотря на всю его симпатию к будущей невестке, весьма соблазнительно воспользоваться этой последней возможностью побыть вдвоем с сыном.
И в самом деле, ничто не мешало ему это сделать, если не считать одной весьма серьезной причины — он утратил вкус к путешествиям. Мэй не любила сниматься с места без веских на то оснований, как, например, необходимость вывезти детей к морю или в горы; других причин для того, чтобы покидать дом на 39-й улице или удобные владения Велландов в Ньюпорте, она не могла себе даже и представить. Когда Даллас окончил университет, она сочла своим долгом предпринять шестимесячное путешествие, и вся семья совершила освященное обычаем турне по Англии, Швейцарии и Италии. Поскольку время было ограничено (никто не знал почему), во Францию они не поехали. Арчер вспомнил негодование Далласа, когда вместо Реймса и Шартра[191]Реймс и Шартр — французские города, знаменитые своими прославленными готическими соборами. ему предложили любоваться Монбланом, но Мэри с Биллом хотели лазать по горам — им уже надоело зевать, таскаясь по английским соборам вслед за старшим братом, и Мэй, всегда справедливая к детям, настояла на необходимости как-то примирить спортивные и артистические склонности. Она даже предложила мужу съездить с Далласом на две недели в Париж и присоединиться к ним на итальянских озерах после того, как они «осмотрят» Швейцарию, но Арчер отказался. «Будем держаться вместе», — сказал он, и лицо Мэй просветлело, когда она увидела, какой хороший пример он подает Далласу.
Но вот уже почти два года как она умерла, и нет смысла цепляться за прежние привычки. Дети настоятельно советовали ему путешествовать. Мэри Чиверс была убеждена, что ему полезно съездить за границу «посмотреть картинные галереи». Самая таинственность подобного лечения внушала ей тем большую уверенность в его действенности. Но Арчер обнаружил, что его удерживают привычки, воспоминания и неожиданная боязнь новизны.
Теперь, оглядываясь назад, на прошлое, он увидел, в какой глубокой колее он увяз. Хуже всего, что человек, неуклонно выполняющий свой долг, не может заниматься ничем другим. По крайней мере такого взгляда придерживались люди его поколения. Четкое разграничение добра и зла, честности и бесчестья, приличного и неприличного оставляло слишком мало простора для непредвиденного. Бывают минуты, когда воображение человека, так легко покоряющееся условиям, в которых он живет, внезапно взмывает над повседневностью, и тогда перед ним открываются долгие извилистые пути судьбы. Витая на этой высоте, Арчер мог только дивиться…
Что осталось от узкого мирка, в котором он вырос и чьи законы связывали его по рукам и ногам? Он вспомнил насмешливое пророчество бедняги Лоренса Леффертса, произнесенное много лет назад в этой самой комнате: «Если дела пойдут таким быстрым ходом, наши дети будут вступать в брак с бофортовскими ублюдками».
Именно это и собирался сделать старший сын Арчера, его гордость, его любимец, и никто не удивлялся, и никто его за это не корил. Даже тетя Джейни, которая все еще оставалась такой же, как в дни своей старообразной юности, вынула из розовой ваты материнские изумруды и мелкий жемчуг и трясущимися руками преподнесла их будущей невестке, а Фанни Бофорт, ничуть не огорчившись, что ей не подарили «гарнитур» работы какого-нибудь парижского ювелира, наоборот, пришла в восторг от их старинного изящества и объявила, что в них она будет чувствовать себя дамой с миниатюры Изабе.
Фанни Бофорт, которая появилась в Нью-Йорке в возрасте восемнадцати лет, после смерти своих родителей, покорила его почти так же, как госпожа Оленская тридцатью годами раньше, но, вместо того чтобы отнестись к ней с недоверием и страхом, общество беспечно приняло ее как должное. Она была хорошенькая, веселая и получила отличное воспитание — чего еще можно было желать? Никто не был столь ограничен, чтобы копаться в полузабытых обстоятельствах ее происхождения и прошлого ее отца. Только пожилые люди помнили такое незначительное происшествие в деловой жизни Нью-Йорка, как банкротство Бофорта, или что после смерти жены он без лишнего шума женился на небезызвестной Фанни Ринг и эмигрировал вместе со своею новой женой и маленькой дочкой, унаследовавшей красоту матери. Впоследствии доносились слухи о его пребывании в Константинополе, потом в России, а спустя еще лет десять он радушно принимал американских путешественников в Буэнос-Айресе, где был представителем крупного страхового агентства. Он и его жена жили там в полном достатке и благополучно скончались, и в один прекрасный день их осиротевшая дочь появилась в Нью-Йорке, где ее вверили попечению невестки Мэй Арчер, миссис Джек Велланд, муж которой был назначен опекуном девушки. Благодаря этому она сразу как бы вступила в родственные отношения с детьми Арчеров, и никто не удивился, когда было объявлено о ее помолвке с Далласом.
Ничто не могло яснее показать, насколько изменился мир. Теперь люди были слишком заняты — заняты реформами и «движениями», всякими культами, кумирами и кутерьмой, — чтобы чрезмерно интересоваться своими ближними. Да и какое значение может иметь чье-либо прошлое в гигантском калейдоскопе, где все общественные атомы вращаются в одной и той же плоскости?
Ньюленд Арчер, глядя из окна отеля на горделивое оживление парижских улиц, чувствовал в сердце волнение и жар молодости.
Сердце его давно уже не билось и не трепетало под его свободным жилетом с такою силой, словно оно вот-вот выскочит из груди, заставив кровь волною прилить К голове. Любопытно было бы узнать, ведет ли себя так же сердце его сына в присутствии Фанни Бофорт, подумал он и решил, что нет. «Оно, без сомнения, бьется не менее сильно, но совсем в ином ритме», — размышлял он, вспоминая холодную сдержанность, с которой молодой человек объявил о своей помолвке, считая само собою разумеющимся, что семья ее одобрит.
«Эта молодежь уверена, что она получит все, чего только пожелает, тогда как мы почти всегда были уверены, что не получим ничего, и в этом вся разница. Любопытно, однако, узнать, может ли сердце так бешено биться от чего-то, в чем человек уже заранее твердо уверен?»
Дело происходило назавтра после их приезда в Париж, и весеннее солнце удерживало Арчера у открытого окна, из которого открывался серебристый простор Вандомской площади. Единственное — почти единственное — условие, которое он поставил, когда согласился поехать с Далласом за границу, что его не заставят жить в одном из пресловутых новомодных «дворцов».
— Да, конечно, — добродушно согласился Даллас. — Мы поедем в какое-нибудь славное старомодное местечко — ну, скажем, в «Бристоль», — и отец его онемел, услышав, как вековую резиденцию императоров и королей нынче называют старомодным заведением, где останавливаются ради забавных неудобств и застарелого местного колорита.
В первые, беспокойные годы Арчер не раз мысленно рисовал себе картину своего возвращения в Париж, но постепенно мечты его тускнели, и он пытался увидеть город лишь как фон, на котором проходила жизнь госпожи Оленской. Ночами, одиноко сидя в библиотеке, когда все домашние давно уже спали, он воскрешал в памяти лучезарный приход весны на окаймленные каштанами проспекты, цветы и статуи в общественных садах, аромат сирени, несущийся с тележек цветочниц, величавое течение реки под большими мостами, толпу художников, артистов и студентов, до краев заполняющую все городские артерии. Теперь это зрелище во всем своем великолепии предстало его взору, и, любуясь им из окна, он чувствовал себя робким, старомодным, неполноценным — всего лишь жалкой серой тенью, ничем не похожей на того блестящего молодого человека, каким он некогда мечтал быть…
Даллас весело похлопал его по плечу.
— Ну как, папа! Правда, здорово? — Некоторое время они молча любовались видом, а потом молодой человек продолжал: — Кстати, у меня есть для тебя приятная новость — в половине шестого нас ждет графиня Оленская.
Он произнес это небрежно, равнодушно, словно сообщал что-то не особенно важное, например, в котором часу отходит завтра их поезд во Флоренцию. Арчер посмотрел на сына, и ему почудилось, будто в веселых глазах юноши блеснула озорная искорка его прабабушки Минготт.
— Разве я тебе не говорил? — продолжал Даллас— Я обещал Фанни сделать в Париже три вещи — раздобыть ей последние пьесы Дебюсси[192]Дебюсси Клод (1862–1918) — французский композитор. в переложении для фортепьяно, сходить в Гранд-Гиньоль[193]Гранд-Гиньоль — небольшой театр на Монмартре, где в конце XIX — начале XX века ставились преимущественно одноактные «пьесы ужасов». и повидать госпожу Оленскую. Понимаешь, она столько сделала для Фанни, когда мистер Бофорт послал ее из Буэнос-Айреса в монастырский пансион Успения пресвятой девы. У Фанни не было ни друзей, ни знакомых в Париже, и госпожа Оленская была очень к ней добра и во время каникул показывала ей город. Она, кажется, дружила с первой миссис Бофорт, и потом она ведь нам родня. Сегодня утром перед уходом я ей позвонил и сказал, что мы с тобой здесь и хотим к ней зайти.
Арчер не сводил с него удивленного взгляда.
— Ты сказал ей, что я здесь?
— Конечно, почему же нет? — Даллас вопросительно поднял брови. Не получив ответа, он взял отца под руку и красноречиво стиснул ему плечо. — Слушай, папа, а какая она была?
Арчер почувствовал, как под бесцеремонным взглядом сына кровь бросилась ему в лицо.
— Да уж признайся, вы ведь с ней были большие друзья. Говорят, она была прехорошенькая.
— Прехорошенькая? Не знаю. Она была не такая, как все.
— Вот-вот, в этом-то все дело! Когда она является, она не такая, как все, и ты сам не знаешь почему. Точно так же и у меня с Фанни.
Отец отступил от него, высвобождая руку.
— С Фанни? Ну что ж, мой милый… я очень рад. Однако я не вижу…
— Да перестань, папа, что ты за ископаемое! Ведь она когда-то была… твоей Фанни, правда?
Даллас телом и душой принадлежал к новому поколению. Он был первенцем Ньюленда и Мэй Арчер, но никто никогда не мог внушить ему ни капли скромности. «Какой смысл из всего делать секреты? Это приводит лишь к тому, что люди стараются их разнюхать», — возражал он, когда его призывали к сдержанности. Однако теперь, встретив насмешливый взгляд сына, Арчер прочитал в нем сочувствие.
— Моей Фанни?
— Ну да, женщиной, ради которой ты готов был бросить все на свете… но только ты не бросил, — продолжал его непонятный сын.
— Нет, не бросил, — с некоторой торжественностью подтвердил Арчер.
— Да, старина, но мама сказала…
— Мама?
— Да, за день до смерти. Помнишь, она позвала к себе меня одного? Она сказала, что с тобой мы не пропадем, потому что очень давно, когда она тебя попросила, ты отказался от того, чего хотел больше всего на свете.
Арчер молча выслушал это странное сообщение. Невидящий взор его по-прежнему был прикован к людной, освещенной солнцем площади под окном. Наконец он тихо произнес:
— Она никогда меня об этом не просила.
— Ну да, я забыл. Вы ведь никогда ни о чем друг друга не просили, правда? И никогда ничего друг другу не говорили. Вы просто сидели, смотрели друг на друга, и каждый гадал, что происходит у другого внутри. Сумасшедший дом для глухонемых! Впрочем, надо отдать справедливость вашему поколению — вы знали о тайных мыслях друг друга гораздо больше, чем когда-нибудь узнаем мы — у нас просто не хватит на это времени. Слушай, папа, ты на меня не сердишься? — внезапно прервал свою речь Даллас. — Если да, то давай помиримся и пойдем позавтракаем у Анри. Мне надо еще успеть в Версаль.
Арчер не поехал с сыном в Версаль. Он предпочел провести день в одиноких скитаниях по Парижу. Ему нужно было избавиться сразу от всех невысказанных сожалений и подавленных воспоминаний долгой бессловесной жизни.
Вскоре он перестал сокрушаться по поводу нескромности Далласа. Казалось, с его сердца сняли железный обруч — так легко стало ему, когда он узнал, что кто-то все-таки догадался, кто-то его пожалел… А то, что это была его жена, бесконечно его тронуло. Далласу, при всей его чуткости, этого не понять. Для мальчика этот эпизод был, наверное, всего лишь грустным примером несбывшихся надежд и напрасно растраченных сил. Но неужели это не было чем-то большим? Арчер долго сидел на Елисейских полях и думал, а поток жизни между тем катился мимо…
Всего несколько улиц, всего несколько часов отделяли его от Эллен Оленской. Она так и не вернулась к мужу, а когда он несколько лет назад умер, никак не изменила своего образа жизни. Теперь ничто уже не могло разлучить ее с Арчером — и сегодня вечером он ее увидит.
Он встал и через площадь Согласия и сад Тюильри прошел к Лувру. Госпожа Оленская как-то говорила ему, что часто туда ходит, и ему захотелось провести оставшееся время там, где она, возможно, совсем недавно была. Часа два он бродил по залитым ярким светом галереям, и картины одна за другой ослепляли его своим полузабытым великолепием, переполняя душу долгими отзвуками красоты. Ведь жизнь его, в сущности, была так пуста..
Очутившись перед одним из блистательных полотен Тициана,[194]Тициан (Тициано Вечеллио) (1477–1576) — знаменитый живописец венецианской школы. он вдруг поймал себя на мысли: «Но ведь мне всего только пятьдесят семь…» — и отвернулся. Для летних снов, пожалуй, уже поздно, но ведь не поздно же еще для дружбы и товарищества в блаженной осенней тишине ее близости.
Он вернулся в отель, где должен был встретиться с Далласом, и вдвоем они еще раз прошли через площадь Согласия и через мост, ведущий к Палате депутатов.
Даллас, не подозревая о том, что творится в душе отца, без умолку рассказывал о Версале. Во время одной из коротких каникулярных поездок в Париж он пытался разом охватить как можно больше достопримечательностей, которые ему раньше не удалось увидеть из-за того, что семейство вместо Франции отправилось в турне по Швейцарии, и теперь неумеренные восторги и самонадеян* ные критические замечания, с молниеносной быстротой сменяя друг друга, сыпались с его уст.
Слушая его, Арчер чувствовал, как в нем растет сознание своей неполноценности и немоты. Он знал, что мальчик не лишен чуткости, но отличается беспечностью и самоуверенностью, свойственными людям, которые не склоняются перед судьбой, а, напротив, готовы померяться с ней силами. «В том-то и дело — они знают, чего хотят, и не намерены никому уступать», — раздумывал он, рисуя себе сына как выразителя идей нового поколения, которое смело все старые межевые знаки, а заодно с ними указатели и сигналы опасности.
Вдруг Даллас остановился как вкопанный и, схватив отца за руку, воскликнул:
— Вот это да!
Они подошли к обширному скверу перед Домом инвалидов.[195]…перед Домом инвалидов. — Имеется в виду здание парижской богадельни для ветеранов-солдат, построенное знаменитым французским архитектором Жюлем Мансаром (1645–1708) и славящееся своим куполом и фасадом церкви. Воздушный купол Мансара парил над распускающимися деревьями и длинным серым фасадом здания; вобрав в себя все лучи предвечернего света, он возвышался перед ними как зримый символ славы великого народа.
Арчер знал, что госпожа Оленская живет близ одной из улиц, расходящихся лучами от Дома инвалидов, и этот квартал представлялся ему тихим и даже глухим — он совершенно упустил из виду блеск, который придавал ему его великолепный центр. Теперь по какой-то причудливой ассоциации все, что ее окружало, озарилось для него этим золотым светом. Жизнь ее, о которой он странным образом знал так мало, почти тридцать лет проходила в этой насыщенной атмосфере, уже казавшейся ему слишком густой и слишком возбуждающей для его легких. Он подумал о театрах, в которые она ходила, о картинах, которыми она любовалась, о сумрачной роскоши старинных особняков, в которых она бывала, о людях, с которыми она беседовала, о непрерывной смене идей, образов и ассоциаций, которые рождались в этом живом, общительном народе, и поныне сохранившем нравы и манеры былых времен, и ему вдруг вспомнились давние слова молодого француза: «О, интересный разговор! Есть ли на свете что-либо равное ему?»
Арчер почти тридцать лет не видел мосье Ривьера и ничего о нем не слышал, и уже по одному этому можно было судить, как мало ему известно о госпоже Оленской. Более половины жизни отделяло их друг от друга, и она провела этот долгий промежуток среди людей, которых он не знал, в обществе, о котором он имел лишь самое смутное представление, в условиях, которых он никогда до конца не поймет. Все это время он прожил со своим юношеским воспоминанием о ней, но ведь у нее, наверное, были другие, более реальные связи. Быть может, и в ее воспоминаниях ему отводилось совершенно особое место, но, если так, его образ был, вероятно, чем-то вроде реликвии в маленькой полутемной часовне, где за недостатком времени молятся далеко не каждый день…
Отец и сын пересекли площадь Инвалидов и зашагали по одной из широких улиц, окаймляющих здание. Несмотря на всю свою славную историю и великолепие, квартал этот и впрямь был тихим, и это помогало понять, какими богатствами обладает Париж, если такие картины — достояние лишь немногих и равнодушных.
День угасал в мягкой солнечной дымке, пронизанной кое-где желтым светом электрических фонарей, и на маленькой площади, куда они теперь вышли, почти никого не было. Даллас опять остановился и взглянул наверх.
— Наверное, это здесь, — сказал он, взяв отца под руку таким ласковым движением, что Арчер хоть и смутился, но не отпрянул, и оба некоторое время постояли, молча рассматривая дом.
Это было ничем не примечательное современное здание со множеством окон и красивых балконов по широкому кремовому фасаду. На одном из верхних балконов, расположенном намного выше закругленных верхушек каштанов в сквере, была все еще опущена маркиза, как будто солнце только-только оттуда ушло.
— Интересно, на каком этаже? — задумчиво проговорил Даллас; подойдя к воротам, он просунул голову в привратницкую и вернулся со словами: — На пятом. Должно быть, там, где маркиза.
Арчер стоял неподвижно, не сводя глаз с окон верхнего этажа, словно цель их паломничества была достигнута.
— Знаешь, уже около шести, — заметил наконец сын. Отец посмотрел на пустую скамейку под деревьями.
— Я, пожалуй, посижу тут немножко, — сказал он.
— Что с тобой? Ты плохо себя чувствуешь? — встревожился Даллас.
— Нет, нет, прекрасно. Но ты, пожалуйста, поднимись наверх без меня.
Даллас остановился перед ним в полном недоумении.
— Слушай, папа, ты что, совсем туда не пойдешь?
— Не знаю, — медленно проговорил Арчер.
— Но ведь она обидится.
— Иди, сынок, может быть, я приду позже.
Даллас окинул его долгим взглядом сквозь сумерки.
— Но что мне сказать?
— Ты, мой милый, по-моему, всегда найдешь, что сказать, — с улыбкой отвечал отец.
— Ладно. Я скажу, что ты придерживаешься старомодных взглядов и предпочитаешь идти пешком на пятый этаж, потому что не любишь лифтов.
Отец снова улыбнулся.
— Скажи, что я придерживаюсь старомодных взглядов; этого будет довольно.
Даллас еще раз на него посмотрел, потом недоверчиво махнул рукой и скрылся под сводами подъезда.
Арчер сел на скамейку и продолжал смотреть на завешенный маркизою балкон. Он подсчитал, сколько времени потребуется сыну, чтобы подняться на лифте на пятый этаж, позвонить, войти в прихожую, подождать, пока о нем доложат, а потом проведут в гостиную. Он представил себе, как Даллас быстрым, решительным шагом входит в комнату, увидел его обаятельную улыбку и подумал: интересно, правы ли те, кто говорит, что мальчик «весь в него».
Потом он попытался представить себе людей, собравшихся в комнате, ведь в этот гостеприимный час их там, наверное, будет несколько — и среди них смуглая дама, бледная и смуглая, — она быстро поднимет голову, привстанет и протянет Далласу длинную тонкую руку с тремя кольцами… Она, скорее всего, сидит в углу дивана возле камина, а позади нее столик с цветущими азалиями…
— Для меня это более реально, чем если бы я поднялся наверх, — внезапно услышал он свой голос, и опасение, что эта последняя тень реальности может внезапно рассеяться, приковала его к месту, а минуты меж тем уходили одна за другой.
Он долго сидел на скамейке в сгущающихся сумерках, не сводя глаз с балкона. Наконец в окнах зажегся свет, и спустя мгновенье на балкон вышел слуга, поднял маркизу и закрыл ставни.
И, словно это был сигнал, которого он ждал, Ньюленд Арчер медленно поднялся и в одиночестве пошел обратно к себе в гостиницу.