VI. Исповедь баронессы

Исповедовавшихся было немного. Баронесса Канних ждала своей очереди. На ней было простое черное платье, густая вуаль скрывала ее лицо. Приехавшие раньше ее и раньше попавшие в очередь, друг за другом, в строгой тишине и торжественности вставали со своих мест и по знаку церковника скрывались за колоннами, где помещалось место исповедника.

Скамья, на которой сидела баронесса, мало-помалу, таким образом, пустела с правой стороны и наполнялась вновь прибывающими слева.

Благолепие храма, полумрак, легкая прохлада, царившие тут, и запах сырости, смешанный с запахом осевшего дыма ладана, производили особенное, размягчающее душу впечатление.

Баронесса старалась сосредоточиться и думать о своем главном грехе – обуревающей ее страсти, не встретившей взаимности и потому готовой перейти и в гнев, и в ревность. Она чувствовала себя оскорбленною, уничтоженною и потому вдвойне несчастною.

Грустно сидела она, опустив голову, в ожидании, пока церковник сделает ей знак идти. Вот наконец он кивнул головою. Баронесса почему-то вздрогнула, кровь бросилась ей в лицо, и она быстрыми, частыми шагами пошла за колонны.

Тут сумрак сделался как будто гуще. Канних опустилась на колена на покатую скамеечку у маленького решетчатого оконца, проделанного в закрытом, огороженном месте для исповедника. Кто-то кашлял там негромким, сдерживаемым кашлем. Сквозь этот кашель охрипший голос предложил ей покаяться.

– Главный грех мой, – начала баронесса давно уже обдуманные и несколько раз повторенные себе слова, – главный грех мой в том, что я люблю, – она запнулась, – да, я люблю, – повторила она, – и боюсь, что эта любовь преступна… я – вдова.

– Любовь твоя разделена? – спросил голос.

– Нет. И в этом вся беда моя. Мало того, она отвергнута.

– Почему?

– Не знаю и боюсь думать об этом. Она замолчала, опустив голову.

За решеткой тоже молчали.

– Он ссылался на свои обеты? – вдруг послышался голос оттуда. – Он говорил, что не свободен?

Баронесса почувствовала, как невольный трепет охватывает все ее тело. Прежде чем она сказала еще что-нибудь, там уже знали всю суть ее исповеди и указывали прямо на любимого ею человека?

– Вы все уже знаете, отец! – произнесла она почти испуганно.

То настроение, в котором находилась она, готовясь к исповеди, давало теперь себя знать, и исповедник показался ей наделенным свыше даром прозрения.

– Да, – подхватила она в приливе какого-то вдохновения, – да, он связан обетом, но не на него ссылался он. Он просто прогнал меня, дерзновенно попрал ногами мое чувство. .

Она старалась говорить возвышенно, чтобы идти в тон с торжественностью минуты, и начала прерывающимся голосом подробно рассказывать все происшедшее на балу в Эрмитаже, не щадя ни себя, ни Литты.

– Да, ты виновата, – послышалось в ответ, когда она кончила, – ты виновата, но он еще виновнее тебя… Он не должен был идти за тобою, не должен был вовлекать твою слабость в грех.

– О, я знаю свою вину и раскаиваюсь в ней! – вздохнула баронесса. – Но простится ли она мне?

– Смотря по тому, что ты намерена будешь делать теперь.

– Бросить, бросить навсегда, очиститься, – заторопилась Канних, делая даже руками движение, будто стряхивая с себя что-нибудь.

– И простишь ему, и оставишь безнаказанным его оскорбление?

Баронесса задумалась. Она боялась ответить, боялась солгать.

– Тяжело думать об этом, тяжело говорить, – произнесла она наконец и робко, как бы ища возражения, добавила: – Разве нужно простить, разве это было бы справедливо?

– Это было бы малодушно и непростительно, – произнес голос.

Баронесса вздохнула свободнее.

– Он виноват в своем грехе и должен понести кару за него, – продолжал голос. – И ты должна быть орудием ее. Такова воля справедливости. Твоя вина до тех пор не искупится, пока ты не покроешь ее его наказанием.

– Так что же делать? – с отчаянием шепотом произнесла баронесса.

– Прежде всего – прервать с ним всякие сношения.

– О, всякие!.. – подтвердила баронесса.

– У него есть твои письма?

– Пустые записки… ничего не значащие.

– Всякая записка есть документ, и всякий документ значит очень много. Тебе нужно вернуть их назад.

– А если он скажет, что у него их уже нет, что он уничтожил их?

– Тем хуже для него.

– Но как же я получу их?

– Для этого прибегни к власти.

– К чьей? К какой власти? – не поняла баронесса.

– Поищи, подумай! У него, вероятно, есть враги из сильных мира сего… обратись к ним.

Глаза баронессы засветились сдержанною радостью. Ей казалось, что ее выводят на истинный путь.

– Но тогда как же я сама? – запнулась она. – Ведь и о себе я должна писать.

Но в ответ ей из-за решетки торжественно прозвучал голос:

– В этом будет твое искупление!

– В этом… искупление, – повторила баронесса. – Но как же все-таки. .

– Можно так написать, что ты будешь выгорожена, насколько возможно. Это, конечно, зависит от тебя.

Баронесса задумалась. Она уже готова была не пощадить себя для благого, как она думала, дела.

– Но к кому же обратиться? – спросила она вновь.

– Подумай, поищи… кто может иметь вражду против него и помог бы тебе, кто, наконец, сильнее всех в Петербурге…

«Зубов!» – мелькнуло у баронессы, и она, точно осененная свыше, тихо прошептала:

– Зубов, князь Платон…

– Небо внушило тебе это имя! – послышался ответ. Баронесса вышла от исповеди, обливаясь слезами, но они были для нее и радостны, и жутки вместе с тем, и, сев уже в карету, она долго обдумывала все то же самое и на все лады переворачивала подсказанное ей средство отмстить графу Литте.

В самом деле, для нее было лестно раскрытие якобы легкой интриги с придворным человеком – это служило доказательством ее сношений с высшими сферами. При тогдашней легкости нравов для молодой вдовы это было даже лестно – тут не было ничего предосудительного. К тому же все дело будет сохранено в тайне. О ней заговорят в этих высших сферах, но заговорят также и о нем – вот какой он смиренник, этот монах в рыцарском одеянии! Хорошо! У него там какие-то переписки с дамами!.. Словом, Зубов, вероятно, воспользуется этим, как должно, и выгородит ее.