ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ФЛОТСКОЕ ВОСПИТАНИЕ

Глава первая

СРЕДИ ТОВАРИЩЕЙ

Хорошо помню один из самых волнующих дней моей жизни… Я стоял в строю рядом с Фролом в большом, светлом зале. Торжественно внесли знамя. На этом знамени наши предшественники клялись, что умрут или вернутся с победой. Они уходили на флот, воевали, выполняя данную Родине клятву.

И вот я, сын трудового народа, поклялся быть смелым, честным, дисциплинированным и мужественным моряком. Мой голос немного дрожал, но разве без волнения можно говорить о любви к Родине, обещать на всю жизнь быть ей верным и преданным сыном?

Затем наступили будни… Рано утром — подъем, пробежка по снежку во дворе, приборка коек и кубриков, завтрак, потом занятия до обеда. После обеда — опять занятия в классах и в кабинетах, уроки плавания в бассейне училища, по вечерам — концерты, лекции, встречи с бывшими воспитанниками училища — ныне офицерами, прославленными в боях. Это тоже традиция — через год, два или через пять лет прийти в родное училище, обнять «старожилов», сесть за свой стол в своем классе, побеседовать по душам с подрастающей сменой.

Далеко не всем нравилось убирать снег во дворе — это было дело младшего курса. Кое-кто пытался увильнуть от аврала. Тогда Игнат, Илюша, Ростислав, Митя разыскивали ловкачей, добывали их из укромных местечек; Фрол каждому вручал по лопате и задавал урок. Недовольно ворча, они принимались разгребать снег. Платон все же пытался перехитрить:

— Товарищ старшина, отпустите попить.

Фрол был неумолим:

— С холода воду пить вредно; закончим — чаю попьете.

Борис стонал жалобно:

— У меня поясницу ломит.

— Кончим расчищать снег — пойдете к врачу.

На комсомольском собрании Пылаев ополчился на лодырей:

— Калинин говорил, что тот, кто приучится к физическому труду, будет лучше знать жизнь, кто сумеет стирать и чинить белье, готовить пищу, содержать в чистоте свою комнату, знать какое-либо ремесло — тот никогда не пропадет… А вы чураетесь черной работы! Что вы на корабле запоете, когда вам придется стоять в котельном отделении вахты, драить палубу и медяшку? Матросы будут смеяться над вами, называть барчуками, это будущих офицеров-то флота! Нет, друзья, не годится так! Я не считаю своими товарищами тех, кто подводит весь класс…

А командир роты, принимавший горячее участие во всех комсомольских делах, сказал, обращаясь ко всем, но значительно взглянув на Бориса Алехина:

— Среди вас, я слышал, ходит теорийка, что мы для нахимовцев создадим какие-то особые «условия», облегчим им прохождение службы. Ничего подобного, заверяю, не будет. В училище все равны, вы все — курсанты первого курса, и ни ордена, ни медали, ни то, что кто-либо из вас воевал или пришел сюда из Нахимовского, не может служить оправданием для каких-либо поблажек. Только отличная успеваемость и дисциплинированность могут вывести того или иного курсанта на первое место. Вы меня поняли?

От следующего аврала увильнуло лишь двое. Их разыскали. Весь класс перестал разговаривать с ними. На другой день класс вышел в полном составе…

Однако нелегко было нам, «старослужащим», снова чувствовать себя младшими; мы обязаны были первыми приветствовать курсантов старшего курса; уступать им в коридорах дорогу, в училищной парикмахерской — очередь, в концертном зале — лучшие места. Фрол с ума сходил от такой, по его мнению, вопиющей несправедливости. Мы, первокурсники, выгружали картофель, дрова, убирали снег, заваливший двор… Разум подсказывал: «Так и должно быть, четверокурсники без году офицеры». Но старшина нашей роты Мыльников, курсант четвертого курса, на каждом шагу подчеркивал, что мы младшие. Пренеприятнейший человек, он с деланно-надменным лицом раздавал нам налево и направо взыскания. Он действовал по уставу — к нему было трудно придраться, — но вел себя издевательски. С каждым из нас он говорил свысока и пренебрежительно, за оплошности отчитывал обидно, подчеркивая, что мы ничего не понимаем во флотских порядках, что из нас не выйдет никогда моряков. Фрол возненавидел его, да и остальные Мыльникова терпеть не могли.

Я думал: что он за человек? Что за червоточинка в нем? Самомнение, самовлюбленность, неудержимое честолюбие? Ведь мы такие же курсанты, как он, только позже его на три года выйдем на флот офицерами. Я наряду с другими получал от него нагоняи. Это злило. Я утешал себя словами Николая Николаевича о том, что ущемленное самолюбие надо спрятать в карман…

А тут нас заела высшая математика… На класс посыпались двойки.

* * *

— Высшая математика, — почесывал карандашом за ухом Фрол. — Засела она у меня в печенках. А ведь без математики и в морских науках не разберешься, как ты думаешь, Кит?

— Да, Фролушка, все они на математике держатся…

Илюша решал задачу, зажав уши пальцами, и вздыхал: «Ох, уж эта высшая математика!»

Когда я подошел к нему, он спросил:

— Скажи, пожалуйста, Кит, тебе трудно?

— Да, нелегко.

— А я думал, мне одному тяжело, — воспрянул духом бедняга. — Молчу, никому ни гу-гу, боялся, что засмеют…

— Засмеют? Почему? — спросил Митя Серегин. — Наоборот. Тебе трудно, а мне математика дается легко. Помогу, хочешь?

— Правда, поможешь? Давай помогай! — совсем оживился Илико. — А почему тебе математика дается легко? Секрет? Тайна? А?

— Да нет, в этом нет никакого секрета. Я еще в школе учился — спросил брата Васю, студента: «Как, по-твоему, математика нужна моряку?» — «Без нее, говорит, в моряки и не суйся». Ну, я и стал на нее налегать. И, веришь или нет, обогнал даже старшего братца…

— Митя, а ты бы Живцову помог, — сказал я. — Неприлично, если старшина получит по математике двойку.

— Я тоже так думаю. Наш класс и на курсе и в роте не первый. А как мне хочется, чтобы на нашей двери дощечка висела: «Лучший класс курса»!

— Да, — согласился я. — Если каждый будет считать, что он только за себя отвечает, мы ничего не добьемся!

Я пошел к Фролу.

— Ты к чему клонишь? — разгадал меня Фрол. — «Честь класса, класс должен выйти на первое место», я это и без тебя знаю, Кит. Боишься, что я нахватаю двоек? Очень возможно. И я тоже боюсь, — признался он со свойственной ему прямотой. — Но ведь ты сам, Кит, по-моему, не слишком силен в математике.

— Нет, я-то не больно силен. Я себя и не предлагаю в помощники.

— Кого же тогда?

— Серегина.

— Митю? Вот это здорово!

Фрол ударил себя ладонями по коленям. Еще бы! Давно ли Митя сам просил Фрола помочь ему освоиться с морским бытом?

— В порядке, выходит, обмена знанием и опытом?

— Митя предлагает помощь от чистого сердца.

— Ну, раз так, давай его сюда…

Командир роты, видя, как Игнат, Митя и Ростислав по вечерам занимаются математикой с отстающими, сказал удовлетворенно:

— Вот это по-комсомольски!

Двоек по математике больше не было.

* * *

Тем обиднее, что новые двойки были получены по любимому нашему предмету — военно-морской истории, и поставил их заслуженный старый моряк, капитан первого ранга Рукавишников.

На одной из лекций своих он, говоря, что наши предки в далеком прошлом открывали новые земли и неведомые моря, заметил, что Борис Алехин совсем не интересуется лекцией.

— Повторите, о чем я сейчас говорил, Алехин.

Преподаватель застал сидевшего рядом с Лузгиным на «Камчатке» Бориса врасплох; Борис понес околесицу. Как видно, голова его была занята совсем не историей! До сих пор он, Борис, весельчак, душа класса и кубрика, схватывал все на лету, отвечал преподавателям на любой вопрос без запинки. Однако, понадеявшись на свои способности, он неаккуратно вел записи лекций. И вот получил двойку! Фрол освирепел:

— Двойками класс мне пачкаешь! — набросился он после лекции на Бориса. — Расстегай!

Борис страшно обиделся, сказал, что его никто, никогда, нигде не называл «расстегаем», а я в тот же день подсунул Фролу толковый словарь; там это слово пояснялось так: «Расстегай — пирожок с открытой начинкой; другое значение — старинный распашной сарафан».

— Ну и что? Распахнулся, распустился, форменный расстегай! И потом… да нет ты, Кит, погоди!

Фрол не остался в долгу. Он сбегал в библиотеку, принес словарь Даля и с торжеством объявил:

— Видал, что у Даля сказано? «Разгильдяй и неряха», вот что такое расстегай. Один другого стоит — Алехин, Лузгин… Ну, погоди же, я их рассажу, разгильдяев!

Скрепя сердце, он привел нелюбимого Мыльникова, и тот рассадил друзей. Борис очутился между Игнатом и Илюшей, а Платон — между мной и Фролом.

Мыльников рассаживал их пренебрежительно и презрительно, как первоклассников. Он процедил сквозь зубы: «Не класс, а сборище двоечников», чем обидел весь класс.

Платон на «Камчатке» зевал на лекциях, его выручал Борис, подсказывавший так артистически, что самый придирчивый преподаватель не мог этого заметить. Теперь мне стало понятно, каким образом Платон не срезался на выпускных экзаменах в Нахимовском.

Зевающий, сонный сосед — удовольствие небольшое, Фрол то и дело приводил Платона в чувство, больно тыча в бок острием карандаша. Когда Платона вызывали, пальцы его умоляюще дергались: «Помоги, подскажи!»

Он ждал шпаргалку, а получил чернильницу, которую сунул в его руку Фрол… Платон перестал надеяться на подсказку, но на лекциях все же зевал.

Фрол из себя выходил: «Удивляюсь, как эту маячную башню еще из Нахимовского не выкинули! Весь класс мне портит».

Я напомнил:

— В Нахимовском не таких, как Платон, исправляли — вспомни Олега Авдеенко.

— Что ты мне говоришь — Авдеенко? Олегу было тринадцать лет, а этому бездельнику — восемнадцать. И он, как и все, принимал присягу, клялся быть умелым и дисциплинированным моряком. Выходит, для него эти слова ничего не значат? Исключить его из комсомола!

В своих суждениях о людях Фрол был прямолинеен.

— Ты хочешь походить на Вершинина, — убеждал я его, — а Вершинин никогда бы не сказал сразу: «выгнать его из училища». Он бы разобрался в человеке…

— Да разве Платон человек?

Нет, Фрола переспорить было невозможно! Далеко было ему до Вершинина! Вершинин ни разу не повысил ни на кого голоса, Фрол же отчитывал провинившихся обидными словами и так громко, что было слышно повсюду, у Вершинина, если он даже бывал огорчен неуспехами класса, лицо оставалось невозмутимым, по Фролу же сразу было видно, что он раздражен: глаза и уши его наливались кровью, а веснушки сливались в багровые пятна.

Я был убежден, что если наш класс даже вышел бы на первое место не только на курсе, в училище, Вершинин и глазом бы не моргнул… Фрол же при каждом успехе класса сиял и всегда готов был обнять и расцеловать товарища, поступившего, как Фрол говорил, «по-флотски». Он старался копировать походку, манеры Вершинина, его спокойную уверенность в том, что на курсе все будет в порядке; это удавалось до той поры, пока Фрол не замечал беспорядка. Ну, а тут он вскипал и становился тем Фролом Живцовым, которого я так хорошо изучил!

* * *

На вечерней поверке командир роты сказал огорченно:

— Полученную кем-либо из вас двойку я принимаю как личное оскорбление. Значит, я не сумел воспитать из вас настоящих, знающих моряков. А ведь вы комсомольцы, товарищи!

Эти слова были адресованы комсомольской организации роты и, в первую очередь, мне.

Но что я мог сделать с Платоном, если его голова была забита совсем не науками? Помогали мы ему, как могли и умели, занимались с ним, прорабатывали и стихами и прозой в ротной газете «Вымпел» — лентяй оставался лентяем, который заботился лишь об увольнении в воскресенье!

Глухов был глубоко прав: только недалекий человек, видя перед собой в классе три десятка людей, одетых в одинаковые фланелевки, может стричь их под одну гребенку. Разве похож был Платон на Игната? Игнат все вечера проводил в библиотеке, изучал историю обороны Севастополя во время последней войны, собирал материалы, делал выписки. Цель жизни была ясна для Мити Серегина, для Ростислава, Пылаева, Илюши и Фрола. С какой уверенностью говорил Зубов, что он вернется на тральщики, будет отыскивать ненайденные мины, расчищать широкие морские дороги: «Каждая выловленная мина — сотни спасенных человеческих жизней. Думаю, я специальность себе правильно подобрал». А о чем Борис думал? «Одни девчонки у него на уме!» — злился Фрол. Действительно, Борис одним из первых устремлялся на танцы. А Бубенцов? В середине зимы он вдруг одарил класс тремя двойками. А до этого учился отлично, опережал других и, глядя на него, сердце радовалось. И вот — поворот на сто восемьдесят градусов!

«Что он за человек?» — думал я, когда Фрол со свойственной ему горячностью окрестил Бубенцова «дрянью». Я не мог согласиться с Фролом. Бубенцов добровольно пришел в училище, хотя в Харькове он порядочно зарабатывал и никто не стеснял его свободу: делай, что хочешь. Он был подтянут, на нем всегда все было в исправности, нарушений формы одежды не было. На Невском на него, наверно, и девицы заглядываются. Но на сердце у него, понял я, неспокойно. Во время лекций, бывало, задумается, заглядится в окно на замерзшие крыши и не сразу откликнется на вызов преподавателя. А потом начинает плести несусветную чушь.

Опять вспомнились слова Глухова: «У каждого есть свои интересы за стенами училища». Какие интересы у Бубенцова? Куда он отправлялся по воскресеньям? В Ленинграде у него родных не было, его мать жила в Сумах, на Украине. Завел случайное знакомство? Но Вершинин и Глухов не раз предупреждали нас об опасности неосмотрительных знакомств. Значит, Бубенцов пренебрег их предупреждениями?

Я мучительно старался во всем этом разобраться. Я через три года выйду на флот, мне будут доверены люди. Смогу ли я помочь им в беде, утешить, подбодрить при неудачах, помочь подняться на ноги, если они вдруг оступятся? Сумею ли я заслужить доверие матросов, которые пойдут со мною в плавание, а может быть, в бой, и буду ли я у них пользоваться таким же авторитетом, каким пользуются Серго, Русьев, отец? Именно здесь, в училище, я должен научиться разбираться в людях, как в них разбирается Глухов…

После увольнения Бубенцов был мрачнее тучи.

Я спросил:

— Ты не здоров?

— Почему? Совершенно здоров.

— Дома у тебя все благополучно?

— А почему бы нет? Все хорошо.

— Мать пишет?

— Да, пишет.

— Какие-нибудь неприятности, Аркадий?

— Почему ты вообразил, что у меня неприятности?

— Я вижу, ты озабочен, мрачен…

— Да нет, — вздохнул он, — у меня все в порядке, Никита.

— Так ли это?

Он ничего не ответил. Так и не удался мой с ним разговор.

* * *

По совету Глухова мы поставили на комсомольском собрании вопрос о моральном облике курсанта.

Костромской принес с собой пожелтевшие листы «Красного Балтийского флота». Этот номер газеты вышел в те времена, когда никого из нас еще не было на свете! Сверстник» наших отцов занимались по 14 часов в сутки. «Холод, недоедание, неустроенное помещение… Но никогда не слышно ничьих жалоб, никогда не пропускались лекции, не видно невнимательных лиц». («Слушай, Боренька, слушай, «маячная башня» — Платон, слушай, внимательно!» — думал я.)

И газета предсказывала:

«Пролетят недели, месяцы, быть может, годы, с ученической скамьи встанут моряки, достойные своего призвания. Они перейдут к штурвалу, к машинам, на мостик командирами, пойдут в светлые залы академии — к высотам морской науки…»

Предсказание сбылось. Те, о которых упоминала газета, стали флагманами, учеными, академиками, прославленными в боях адмиралами…

Костромской говорил о благородных традициях училища, о том, что в годы гражданской войны курсанты с оружием в руках защищали родной Петроград.

Костромской вспомнил питомцев училища — героев Отечественной войны. Они не только сами умело и самоотверженно воевали — они воспитали матросов, совершавших великие подвиги.

— Вы будете тоже воспитывать их, — продолжал Костромской. — Оглянитесь на себя и спросите: могу ли я быть для матроса примером? Достаточно ли я вырос, чтобы повести его за собой? Пусть каждый спросит себя: храбр ли я, люблю ли я труд? Отношусь ли я честно к своим обязанностям? Это — основные качества нового человека. Но этого мало. Матрос не потерпит бестактного, грубого офицера; не может он уважать и офицера с узким кругозором. А у нас, к сожалению, есть товарищи, которые не стремятся стать культурными людьми. Они мало читают и мало знают, сыплют словечками, засоряющими русский язык, язык Пушкина и Толстого. А как стыдно будет тому, кто, придя на флот, не сумеет матросу посоветовать, что читать. Ведь некоторые из вас не только не знают до сих пор произведений, отмеченных Сталинскими премиями, но и забыли классиков, которых прочли в средней школе.

— Это правильно, — подтвердил Игнат.

— Времени не хватает, — сказал Борис.

— Не хватает времени? — переспросил Костромской. — А на такие разговоры о девушках, которые, честное слово, и слушать стыдно, хватает? Рекомендую прочитать «Молодую гвардию», вы увидите, какой настоящей любовью и дружбой были проникнуты взаимоотношения юношей и девушек краснодонцев… И вообще не лучше ли, чем пустой болтовней заниматься, пойти на литературный вечер, на лекцию — концертный зал рядом, за стеной класса! Политотдел училища для вас приглашает писателей, лекторов, артистов и музыкантов…

— Разве музыка — тема сегодняшнего собрания? — послышалось из угла.

— Да, если хотите, и музыка — тема сегодняшнего собрания! Бывая в Филармонии, вы видели адмиралов и генералов, академиков и ученых. Они заняты больше вас и все же выкраивают два-три часа, чтобы послушать Чайковского и Рахманинова… Кстати, вчера передавали по радио концерт по заявкам старшин и матросов. Они просили исполнить, — я нарочно записал, — Чайковского, Бородина, Грига и концерт Мендельсона для скрипки с оркестром; скажите мне откровенно, многие ли из вас, будущих офицеров, знают и любят этих замечательных композиторов? Вот Лузгин, как всегда, улыбается. Даю голову на отсечение, что он Мендельсона считает составителем математического учебника…

— Зато Лузгин не ошибется во вратаре и защите, — сказал с места Серегин.

— Футбол — хорошая вещь, но если весь круг твоих интересов заключается в футболе и радиопередаче со стадиона, значит, внутренний мир твой весьма ограничен. Спорт — полезен и нужен, когда не превращают его в самоцель… Человек должен быть всесторонне развит, параллельно всем физическим качествам должны правильно развиваться и умственные. Это говорил нам Калинин. Я лично не уважаю нелюбознательных людей. Если, приехав в город, где собрано столько сокровищ, что их не осмотришь и за год, ты знаешь лишь стадион, кино, да свое училище — ты недалекий и ограниченный человек! А ни курсант, ни, тем более, офицер флота не имеет права быть ограниченным человеком!

Доклад Костромского задел за живое. Выступали многие. Осуждали излюбленный некоторыми жаргон, грубое отношение к товарищам, к девушкам. Всем понравилось выступление Игната.

— Мы с вами, — сказал он, — должны быть образцом для матросов. За нами будут следить сотни матросских глаз. И я задаю вопрос…

— Кому? — никак не мог уняться кто-то беспокойный в углу.

— Себе: воспитанный ли я человек? Воспитанные люди уважают человеческую личность, товарищей, с которыми живут вместе. А уважаем ли мы товарищей, когда, вернувшись с берега позже других, горланим в кубрике, мешая им спать? Уважаем ли мы человеческую личность, когда, громко стуча, рассаживаемся в зале после начала концерта, мешая артистам читать или петь, а товарищам слушать?

— Бывает…

— …Мы обижаемся, — продолжал Игнат, — что студентки, приходя к нам на вечера, предпочитают нам старшекурсников. А может быть, потому и предпочитают, что хотят не только потанцевать, но и поговорить с разносторонне образованным будущим офицером флота… (Недовольный голос из угла: «Все?») Нет, не все. Воспитанные люди боятся лжи, как огня, не лгут даже в пустяках, не рисуются, не пускают пыли в глаза. Это говорил Чехов, мой любимый писатель. Я отношу эти слова в первую очередь к любителям «травли», которая часто переходит в глупую и ненужную ложь… Чехов говорил и другое: чтобы воспитаться, нужен беспрерывный, дневной и ночной труд, вечное чтение. Дорог каждый час! Возьмем Аркадия Бубенцова. Что он делает в городе? Старается расширить свой кругозор? Ничего подобного! Он предпочитает бесцельно разбазаривать свободные часы. И тебе не хватает, Аркадий, содержания, ты выпрашиваешь переводы у матери. А ведь мать воспитала тебя без отца, она имеет право и отдохнуть и рассчитывать на твою помощь. А уважаешь ли ты училище, Бубенцов? Ценишь его традиции? Заботишься ли о том, чтобы класс твой вышел на первое место? Тебе до этого дела нет! Если ты вылезаешь из двоек, то только затем, чтобы не остаться в воскресенье без берега! Тянет последнее с матери для удовлетворения своих прихотей, забывает о своем долге по отношению к товарищам, к классу, к училищу — вот вам моральный облик человека, который надеется стать офицером флота. Боюсь, что этого не случится и никогда ты, Аркадий, не войдешь к матери с кортиком, в золотых погонах!

— Правильно! — послышались голоса.

Ростислав говорил о товарищеской спайке: у нас нет ее до сих пор. Мы плохо понимаем друг друга. Мы часто ссоримся с товарищем вместо того, чтобы его поддержать.

— Во время войны несколько морских пехотинцев оборонялись в дзоте. Командир им сказал: «Помните, мы здесь, как на корабле! Чтобы никаких пререканий и раздоров, чтобы каждый мог чувствовать рядом с собой друга, готового помочь в трудную минуту. Тогда нам ничто не страшно!» Так давайте же и мы жить, как на корабле!

* * *

В воскресенье Игнат собрался сходить к Лузгиным.

— Пойдем, Никита?

— Пойдем!

Я позвал с собой Фрола.

— К старику? С удовольствием! — охотно пошел с нами Фрол.

Платон привел нас на одну из линий Васильевского острова. Вадим Платонович, опираясь на палку, сам открыл дверь.

— Ну вот и хорошо, что зашли. Люблю молодежь! Пришел, наконец! — обратился он к сыну. — Все воскресенья пропадает, домой глаз не кажет. Прошу вас, прошу, — пригласил он нас.

Вадим Платонович провел нас через столовую в кабинет. Повсюду — на письменном столе, на верстаке, столиках, полках — стояли модели фрегатов, корветов, крейсеров. Заметив, что мы заинтересовались большим портретом молодого флотского офицера, капитан первого ранга сказал:

— Мой старший. Курсантом защищал Таллин, у памятника «Русалке». Потом командовал катером. Погиб в море…

Старик тяжело вздохнул и перевел разговор на другое:

— Прошу знакомиться с моим хозяйством. Увенчанные славой корабли русского флота: «Азов», «Меркурий», «Паллада», «Стерегущий», «Аврора», «Киров»…

Миниатюрные двойники кораблей были до мельчайших деталей похожи на оригиналы. На «Кирове» даже мелькал огонек — на клотике и в иллюминаторах горели огни.

— Трогайте, трогайте, разрешается, — подбадривал нас Вадим Платонович. — Пробовал приучать Платона. Нерадив, ленив, неспособен. Я же этим мастерством с малолетства занимаюсь. Вот и пригодилось: ведь больше никогда не бывать мне в море…

Я заметил, что левая рука Вадима Платоновича скрючена и он ею еле владеет. Сколько надо иметь силы воли, умения, чтобы одной рукой оснастить модель фрегата, выточить вращающееся орудие крейсера! Вадим Платонович бросил на меня быстрый и внимательный взгляд.

— Да-с, молодые люди, я не сдаюсь! Как видите, не теряю ни минуты, ни часа. Не на одном операционном столе лежал, а все не сгибаюсь. А почему? Да потому, что я знаю, что я еще нужен. Что бы делал такой отставной моряк, как я, в другой стране, где-нибудь, скажем, за океаном? Просил бы милостыню, да-с, молодые люди, просил бы. «Подайте бывшему моряку». Видел я на Западе, как ветераны двух войн, в орденах, стоят с коробкой спичек в руке на углу. Спичек никто не берет, все знают, что они — лишь для отвода глаз. Нищенствовать запрещено, торговать можно. И ждет моряк, когда подадут. Нет у него ни квартиры, ни работы, ни пенсии, ни надежд. Я же, хотя боли мучат и сердце пошаливает, черт бы его подрал, полон надежд на будущее. Поглядите мой план работы!

Он раскрыл альбом и стал показывать нам рисунки. Из дерева, полотна и меди он создаст новые модели для музеев и для домов флота.

Вадим Платонович, ловко управляясь здоровой рукой, показывал, как движутся орудия и броневые башни модели. Игнат со знанием дела принялся обсуждать с капитаном первого ранга мельчайшие детали. Они даже поспорили, после чего Вадим Платонович сказал: «А ведь вы правы, Игнат. Надо будет пересмотреть, переделать. Удивляюсь, как я сам не заметил». Потом они пустились в дискуссию о пловучести корабля.

— Товарищ капитан первого ранга, — спросил Фрол, — вы разрешите приходить помогать вам?

— А я и сам справляюсь, — подозрительно, словно боясь к себе жалости, ответил Вадим Платонович. — Вот если вы хотите поучиться, попрактиковаться…

— Да ведь я этого и хочу! — горячо воскликнул мой друг. — Я, товарищ капитан первого ранга, еще с капитаном первого ранга Горичем…

— С Зиновием Федоровичем?..

— Так точно… Мы с ним даже корветы строили. Конечно, не такие, как вы…

— Но, но, не привыкайте к подхалимству!

— Я не из подхалимства, — обиженно вскричал Фрол. — Как могли вы подумать?

— Знаю, знаю, — улыбаясь потрепал Вадим Платонович Фрола по плечу. — Понравились мои кораблики?

— Да еще как!

— Очень рад! Да-с, очень рад! Приходите, прошу, приходите! Все это в жизни моряку пригодится. А за Платошей моим, вас прошу, присматривайте, да в случае чего — головомойку ему! И покрепче этак, по-комсомольски, только это ему и поможет! Лоботряс! — вздохнул он, но посмотрел на своего нескладного сына с любовью. — Тот был другой, — взглянул старый моряк на портрет старшего сына. — Серьезный, вдумчивый, напористый, весь в деда, Платона Петровича. Дед-то Платона матросом был. Вы тоже из морской семьи, Рындин?

— Так точно.

— А ведь мы не в училище и не на корабле — «так точно». И, кстати, тут я вам не капитан первого ранга, а Вадим Платонович. Прошу к столу.

Мать Платона — Вера Павловна, пожилая, полная и седая женщина с усталым лицом, учительница одной из школ на Васильевском, разливала чай. Вадим Платонович занимал нас рассказами.

— Платон, звонят, отопри!

В столовую вошла дочь нашего адмирала. Розовощекая, оживленная, Люда поцеловала Веру Павловну: «Здравствуйте, тетя Вера, очень рада вас видеть»; Вадима Платоновича: «Папа соскучился, дядя Вадим, и просит, чтобы вы зашли», чмокнула Платошу и, взглянув на нас, вскочивших из-за стола, воскликнула радостно:

— Знакомые! Никита Рындин, не так ли? А вы — Фрол Живцов. — Потом пожала руку Игнату.

— Садись, Люда, чай пить, — предложила Вера Павловна.

— Некогда, тетя Вера! У меня, — взглянула она на крохотные часики на руке, — через полтора часа генеральная репетиция. На спектакль придете?

— Обязательно, — пообещал Вадим Платонович. — Как же не полюбоваться будущей Савиной!

— А я вовсе не Савина, не Ермолова, не Дузе, не Комиссаржевская, как вы изволите, дядя Вадим, иронизировать. Я — средняя актриса; но мне очень хочется быть хорошей актрисой. Даже больше того: превосходной актрисой, чтобы меня не могли упрекнуть, что я зря училась. Приходите в театр, — пригласила нас Люда, все же садясь за стол и придвигая к себе голубую чашку.

— Когда?

— В воскресенье.

— Я на футбол, мне в театр некогда, — отказался Платон.

— Одному — некогда. Что окажут другие?

— Я пойду, — решил Фрол. — А что мы увидим?

— «За тех, кто в море».

— Приду обязательно. Ты, Игнат?

— Если возможно.

— Конечно, приходите, Игнат. Я жду вас всех! И вас, Никита, конечно! Только не судите меня слишком строго, я еще очень молодая актриса…

Завязался разговор о театре — мы любили его, знали артистов, вспоминали любимые пьесы. Но лучше всех разбирался в театре Игнат, и это заметила Люда и так увлеклась разговором, что вдруг спохватилась: «ой, опоздаю!» — и убежала.

Мы тоже стали собираться домой. Я совсем забыл, что мама давно ждет нас на Кировском.

— Приходите, — приглашал нас Вадим Платонович. — Я очень рад, что у моего Платона есть, наконец, настоящие друзья (если б он знал, что мы не считаем себя друзьями Платона!). А то завел себе какую-то компанию, пропадает по воскресеньям, домой не заходит и, я боюсь, нахватает двоек.

— Подумаешь, нахватает! Всего две двойки и получил, — необдуманно брякнул Платоша.

Вадим Платонович от негодования побледнел:

— Да как же тебе не стыдно, Платон? Твой брат окончил училище в первом десятке, а ты не успел поступить — и уже…

Он огорченно махнул рукой.

— Не ожидал! Принес мне воскресный сюрприз!

Он попытался нам улыбнуться, прощаясь, но улыбка получилась жалкая.

— Не обращайте внимания. Идите, веселитесь и — не забывайте меня, старика.

— Будь у меня такой батя, — сказал Фрол, когда мы вышли на улицу, — я бы под землю скорее провалился, чем его двойками огорчать. Игнат, где, по-твоему, бывает Платон? Ты слышал, старик говорил — по воскресеньям домой не приходит, пропадает в какой-то компании?

— По-моему, эта компания — Бубенцов.

— Бубенцов, думаешь? Ну, погоди, разберемся.

* * *

— Я так беспокоилась, — тревожно сказала мама, когда мы пришли на Кировский. — Хотела звонить в училище.

Кукушка прокуковала пять. Стол был накрыт, мама ждала с двух часов, а я не потрудился предупредить, что иду к Вадиму Платоновичу.

— Мне казалось, что ты заболел и лежишь в лазарете или случилось что-нибудь…

Фрол взглянул на меня укоризненно. Его глаза говорили: «Эх, Кит! Что тебе стоило позвонить матери?»

— Мы были у Лузгина, у товарища, — сказал я сконфуженно.

— Ну, и хорошо… Вот только боюсь, что обед простыл! Да, ты знаешь, Никитушка, я от папы письмо получила! Вот прочти.

«Я днюю и ночую в море, — писал отец, — и вполне удовлетворен своей жизнью. Каждый день приносит новые радости».

В письме не было нежных слов, но все оно, от первой а до последней строки, дышало большой, настоящей любовью.

— Он фотографии сбои прислал, Никиток, — вспомнила мама. — Куда же я их девала?

Она встала на стул и провела рукой по полке. Вдруг охнула.

— Что с тобой? — подбежал я к ней.

— Тут… кольнуло, — она приложила руку пониже груди. — Ничего, Никиток, вот уже и прошло все. Нашла…

На фотографии отец и Русьев стояли на пирсе.

— Придется, видно, все же ложиться в больницу, — вздохнула мама.

— Ты разве больна?

— Давно что-то покалывает.

— А вы знаете, в Ленинграде есть знаменитый профессор? — Фрол назвал фамилию. — Сходите к нему, Нина Павловна.

— Я схожу. Врачи советуют оперироваться…

Она привычным движением отмахнула со лба мягкие, как шелк, волосы.

— А я так не люблю и боюсь операций…

— Папа знает, что ты больна?

— Нет, и ты ему не пиши! Может, все пустяки. Ну, зачем забивать ему голову? У него много забот и без нас. Он испытывает новые катера, эти катера — его жизнь. А к профессору я схожу завтра же. Ой, вы, наверное, голодные! — спохватилась она.

Через минуту мама что-то напевала в кухне, а через десять минут угощала нас вкусным обедом.

— Ты знаешь, я тоже сфотографировалась, — сказала она после чая. — Сейчас покажу.

На фотографии она была, как живая: смеющаяся, веселая.

— Одну я послала отцу; возьми другую себе, Никиток.

— Спасибо.

Фрол тут же смастерил рамку, и я повесил фотографию у себя над столом.

Вечером мы пошли в дом культуры на «Пигмалиона». Элизу Дулитл играла Люда. Мама снова была весела, без конца говорила о новой экспозиции в Русском музее, о выставке Шишкина и мечтала:

— А летом получу отпуск и поеду к отцу. У вас ведь будет летняя практика, Никиток? Вот бы послали тебя на Черное море! Помнишь тот маленький домик на Корабельной?

* * *

У Фрола в голове не укладывалось, что у такого прекрасного человека, как Вадим Платонович, может быть такой беспутный сын, который ничего, кроме огорчений, не приносит.

Платон с Бубенцовым вернулись с «берега» позже нас. Мы уже лежали на койках.

Фрол встал и пошел к улегшемуся на койку Платону. Тот даже не шевельнулся, а продолжал, лежа на спине, думая о чем-то своем, сосредоточенно исследовать потолок.

— Ты о чем думаешь? — спросил Фрол.

— Ни о чем.

— Оно и видно, что ни о чем! А подумать бы тебе следовало. И оглянуться бы вокруг, Платон, не мешало. Оглянись и увидишь. Из кожи все до одного лезут, чтобы не подводить класс. А ты…

— Ты за меня не волнуйся…

— Да я бы к тебе на сто шагов не подошел, пусть тебя из училища списывают, чище воздух бы был, да вот узнал я твоего батю… Серьезно тебе говорю, Платон: за батю твоего я и тебе помогать согласен.

Платон что-то промычал.

— Нет, не подсказкой, на это ты не рассчитывай! А заниматься вместе по вечерам станем. Молчишь? Ты подумай, какие прекрасные люди с флота пришли, чтобы таких, как ты, моряками сделать. Возьми нашего адмирала — начальника. Сладко слышать ему, что Платон двойками портит класс? Он отца Никиты воспитывал, моего Виталия Дмитриевича; они его иначе, как «отцом», и не называют. А смеешь ли ты так называть адмирала? От тебя и родной отец отречется!

— Да чего ты ко мне привязался?

— Я тебе втолковать хочу, — не отставал от Платона Фрол, — возьми Вершинина, Глухова, возьми ты нашего командира роты — кораблями командовали, крошили врага, а ты им душевное состояние портишь. Честное флотское, я за тебя возьмусь!

— Ты что же, без берега меня оставлять будешь или в карцер посадишь?

— А вот увидишь, что я с тобой сделаю! — рявкнул Фрол.

— Старшина проводит воспитательную работу, — подал с койки насмешливую реплику Бубенцов.

— То, что Фрол говорил Лузгину, и тебе не мешало бы послушать, — откликнулся с соседней койки Игнат. — Стыдно вам! Для чего вы пришли в училище?

Вошел Мыльников:

— Прекратить разговоры! Что за разговорчики после отбоя?

Все затихли.

Проснувшись ночью, я пошел пить. Бубенцов спал раскинувшись, широко раскрыв рот. На меня пахнуло водочным перегаром — и у меня не осталось сомнений, почему Бубенцов клянчит у всех «до получки».

Вдруг я заметил белый квадратик, лежавший на полу, возле койки. Я поднял записку. Угрызений совести я не чувствовал. Это касалось не чьих-либо интересов, а интересов класса.

«Если опять надуешь, Аркадий, — было написано неровным, колючим почерком, — уверяю, что твое начальство узнает…»

Остальное было оторвано.

* * *

На другой день Бубенцов, опухший, невыспавшийся, получил за контрольную работу по навигации двойку.

«Навигатор», лысый, с висячими седыми усами и морщинистым румяным лицом, капитан первого ранга Быков выпустил на флот не одно поколение штурманов. Добрейший человек, старавшийся прикрыть доброту напускной суровостью, он ходил между столами и заглядывал в карты, ворча:

— Тоните, тоните, я вас спасать не стану!

Но двойку поставил только одному Бубенцову.

В перерыв я спросил Платона:

— Ты был вчера с Бубенцовым?

— А уж это — мое личное дело! — заносчиво ответил да тон.

— Нет, Платон, ты комсомолец и должен отвечать за свои поступки. И неужели тебе не жалко отца? Живцов говорит, что он на твоем месте сквозь землю бы провалился. Отец у тебя какой!

— Неплохой отец, — безразлично согласился Платон.

Я вспылил:

— Да вот сын никуда не годится! Ты — ничтожество, которое подчиняется Бубенцову!

— Ну, уж и подчиняется!

Платон ухмыльнулся.

— Платон, твой отец…

Он повернулся спиной. Вот уж, действительно, «маячная башня»!

Бубенцова искать не пришлось: на ловца и зверь бежит.

— Рындин, у тебя тридцати рублей не найдется?

— Зачем тебе?

— Нужно.

— Ну, а все же зачем?

— Говорю, нужно. Мать пришлет — сразу отдам.

— Тебе всегда не хватает! Скажи, ну куда тратишь деньги? Ты у всех просишь в долг, тянешь с матери…

— Читаешь мораль? Игнат номер два…

— Ты ведешь себя недостойно!

— Почему?

— Ты возвращаешься с берега с тяжелой головой, не можешь очухаться, ничего в понедельник не видишь, не слушаешь. Из-за таких, как ты, класс не может выйти на первое место.

Но он продолжал свое:

— Послушай, Рындин, мне очень нужно, выручи хотя бы двадцаткой. Когда-нибудь, не сейчас… я тебе расскажу.

— А сейчас рассказать не можешь?

— Не могу. Дашь мне денег?

— Не дам. Он ушел.

Фрол решительно заявил на бюро, что Бубенцову в комсомоле — не место. С ним соглашались, согласился и я.

Но Глухов, взглянул на дело иначе.

— Простейший выход — исключить Бубенцова, — воспротивился он. — А что вы этим докажете? Что комсомольская организация класса не умеет перевоспитать человека. Вы говорили с ним?

— С Бубенцовым? Не раз.

— Не помогло?

— Нет.

— Значит, не сумели зацепить человека за сердце. Попробуем еще одно средство. Знаете, что я вам посоветую? Соберите актив и напишите письмо его матери…

* * *

Я зашел в наш «курсовой клуб», комнату политпросветработы. Здесь было уютно, светло. Игнат делал выписки из «Морского сборника» и «Красного флота», Гриша Пылаев сосредоточенно читал какую-то толстую книгу. Фрол с Илюшей играли в шахматы. В передовой статье газеты училища говорилось: «Мало знать и хранить традиции прошлого, мало быть достойным их, надо уметь неустанно совершенствовать, обогащать и закреплять эти традиции, наполнять их живым содержанием нашего сегодняшнего опыта, вносить в них новое, свою молодую энергию и волю. Дается это только работой, упорным трудом, неустанной учебой».

«Очевидно, это хорошо понимают Игнат и Пылаев, — подумалось мне. — А Бубенцов? А Лузгин? Поняли ли они? Нет, не поняли и, наверное, понять не хотят…»

В этот вечер мы сообща написали письмо матери Бубенцова.

Заклеив конверт, я отнес письмо в канцелярию.

«Что было бы с моей матерью, — думал я, — если бы она получила такое письмо?» А все же наши воспитатели-коммунисты правы… Лузгин и Бубенцов для нас не потеряны… Мне невольно вспомнилось, как трудно было справиться с Фролом в Нахимовском: и все же он стал человеком. Перевоспитали даже Олега Авдеенко, избалованного маменькиного сынка… А вот я — я все еще не умею найти пути к сердцу товарища…