— Что я могу об этом думать, лорд Гэмпстед. Я почти не смею и думать об этом, вообще.
— Благоразумно ли это?
— Мне кажется, так, где замешана любовь, редко справляются с благоразумием.
— Но людям приходится с ним справляться. Я почти не знаю, что и думать об этом. По-моему, оно неблагоразумно. А между тем, нет на свете человека, которого бы я так уважал как вашего сына.
— Вы очень добры, милорд.
— Доброта тут не при чем, — как не при чем она в его симпатии ко мне. Но я могу сходиться с кем вздумаю, не причиняя вреда другим. Леди Кинсбёри считает меня идиотом, потому что я не живу исключительно в обществе графов и графинь; но отказываясь следовать ее советам, я не особенно ее оскорбляю. Она может с улыбкой толковать с приятельницами обо мне и моих увлечениях. Ее не будет терзать сознание позора. Также и отец мой. Ему кажется, что я plus royaliste que le roi;[3] le roi — это он; но в этой мысли для него не заключается никакой горечи. Эти элегантные молодые люди, мои братья, самые милые ребятишки на свете, пяти, шести и семи лет, будут иметь возможность ласково подсмеиваться над старшим братом, когда подрастут, чего не преминуть делать в обществе других ваших праздных молодых франтов. Им даже не будет досадно, что брат их и Джордж Роден неразлучны. Может быть, они сами почерпнут какую-нибудь ношу из знакомства с ним, стряхнут с себя несколько крупиц глупости, свойственной их общественному положению. Рассматривая вопрос со всех сторон, в этом отношении, я не только испытываю удовлетворение, но некоторую гордость. Я поступаю так, как имею право поступить. Вводя в свою семью противоречащее влияние, я вводил бы влияние доброе и полезное. Понимаете ли вы меня, мистрисс Роден?
— Мне кажется — очень ясно. Я была бы не умна, если б не понимала.
— Но вопрос изменяется, когда дело идет о сестре человека. Я думаю о счастии других.
— Она, вероятно, будет думать о собственном.
— Не исключительно, надеюсь.