— Правда? — вскричал Ламме. — Так приди ко мне, красавица, приди, жена моя, — и нет уж ни пасмурной осени, ни зимы-могильщика.

Он, видимо, повеселел, и так они вернулись на корабль.

Получив у Уленшпигеля ключи от клетки, Ламме отпер ее. Он хотел вытащить монаха за ухо на палубу, но не смог; он попытался заставить его пролезть боком, но тоже не смог.

— Придется все сломать, — сказал он, — разжирел каплун.

Монах вышел, вращая отупевшими глазами и держа руки на животе, и тут же упал на свой зад, так как большая волна качнула корабль.

— Что, будешь называть меня «толстопузый»? — сказал Ламме. — Вот ты толще меня. Кто кормил тебя по семь раз в день? Я. Отчего это, крикун, ты стал теперь тише и мягче к бедным гёзам? Если ты посидишь еще год в клетке, то уж не выйдешь отсюда; при каждом движении твои щеки дрожат, как свиной студень; ты уже не кричишь, скоро и сопеть перестанешь.

— Молчи, толстопузый, — ответил монах.

— Толстопузый! — закричал Ламме, придя в ярость. — Я Ламме Гудзак, то-есть Ламме Мешок Добра, а ты — мешок жиру, мешок сала, мешок лжи, мешок обжорства, мешок похоти. У тебя на четыре пальца сала под кожей, даже глаз не видно. Уленшпигель и я, мы вместе могли бы расположиться под соборными сводами твоего пуза. Ты назвал меня толстопузым. Хочешь зеркало, — взглянуть на твое толстопузие? Это я тебя выкормил, монумент из мяса и костей! Я поклялся, что ты жиром будешь плевать, жиром потеть и оставлять за собой жирные пятна, точно сальная свечка, тающая на солнце. Говорят, удар приходит с седьмым подбородком; у тебя уже шесть с половиной.

И он обратился к гёзам:

— Смотрите на этого сладострастника! Это брат Корнелис Адриансен-Ахтыдряньсен из Брюгге; он проповедовал здесь новомодную стыдливость. Его сало — его кара; его сало — мое создание. Слушайте же вы, солдаты и матросы, я ухожу от вас, от тебя, Уленшпигель, и от тебя, Неле, я поселюсь во Флессингене, где у меня есть имущество, и буду жить там с моей бедной вновь обретенной женой. Вы когда-то поклялись мне, что исполните все, чего я от вас потребую.