Дрожа от ужаса, Володя сел в гамаке и широко раскрытыми глазами посмотрел в голубую прозрачную темноту.

Гамак тихо качнулся под ним несколько раз и остановился. Тяжело дышал Брусков. Тишина стояла немая, мертвая, тяжелая, как те миллионы тонн, которые придавили снаряд глубоко в подземных недрах.

Брусков забормотал что-то сквозь сон; потом ясно послышалось: «Довольно... Не хочу...», и опять неразборчивое бормотанье. Володя вздрогнул, испуганно оглянулся, опять лег и плотно закрыл глаза.

Он слышал, как медленно и тяжело поднимался Мареев по лестнице, как он прошел через каюту и поднялся в верхнюю камеру, к Малевской. Оттуда смутно доносились тихие голоса, они уходили все дальше и дальше и наконец совсем растворились в нарастающем шуме улицы. Широкая, просторная улица с рядами высоких деревьев по обеим ее сторонам... Веселые голоса звучат все громче и громче... Это — школа, высокая, светлая, с широким подъездом, охваченным полукругом колонн. Знакомая, родная школа, и в то же время какая-то холодная, чуждая... Володя должен войти в подъезд, его тянет туда. Но ноги приросли к асфальту, их невозможно оторвать... Голоса и смех за стеной звенят и зовут к себе. Володя рвется туда, но нет сил итти... Вдруг кто-то огромный и мощный поднимает Володю и швыряет в подъезд... От страха обрывается сердце, и Володя просыпается.

Тревожно проходят «ночи», как все в снаряде называют часы, предназначенные для общего сна. Часы эти совпадают с ночными часами на поверхности, чтобы поддерживать с ней связь в дневное время. Но за последние двое суток настроение из-за недостатка кислорода, скупо отпускаемого Мареевым, так упало, что постепенно у всех пропала охота вести разговоры с поверхностью.

Да и разговоры-то все одни и те же. Говорили о кислороде, запасы которого тают на глазах, между тем как материалов для его получения почти уже нет. Сказать об этом откровенно Цейтлину, терзаемому беспокойством и страхом, сказать всем, работающим для спасения экспедиции, — значило бы лишить их последней надежды и энергии. И потому отвечали уклончиво, общими фразами, и это было мучительно. Говорили о воде, которую теперь выдавали по маленькому стакану на целый день. А Цейтлин, кроме того, постоянно и настойчиво спрашивает о самочувствии. Но какое может быть самочувствие, когда каждое движение, каждое усилие вызывает неимоверную усталость, головокружение? И опять, чтобы не огорчать своими жалобами Цейтлина и всех других на поверхности, приходится лгать или отвечать бессодержательным «ничего».

* * *

Вчера, когда Мареев отошел от микрофона, Брусков встал с гамака и выключил радиоприемник.

— Зачем ты это сделал, Михаил? — спросил Мареев, наблюдая за Брусковым.

— Надоело! — задыхаясь, ответил тот, медленно возвращаясь на место. — Все равно крышка... Зачем обманывать других... и терзать себя? Я бы с удовольствием совсем разбил радиостанцию...