Тут ничего не стоило, даже не кривя душой, ему помочь. Достаточно было, искренне смеясь над дюжиной договоров, лежащих замороженными в комнате сенатских комиссий, словно бараньи туши в мясной лавке, напомнить ему о том, чего он достиг. За восемь лет пребывания на посту государственного секретаря Хей разрешил почти все проблемы, издавна стоявшие перед американской администрацией, и не оставил почти ни одной, которая могла бы вызвать неудовольствие у его преемника. Усилиями Хея великие атлантические державы объединились, составив рабочий механизм, и даже Россия, по всей очевидности, была близка к тому, чтобы войти в это сообщество разумного равновесия, основанного на разумном распределении сфер деятельности. Впервые за пятнадцать столетий истинный римский pax[864] был не за горами, и, если бы удалось добиться такого положения, это была бы заслуга Хея. Единственное, что он мог еще сделать, — это заключить мир в Маньчжурии, но, случись даже самое худшее, и континент пошел бы на континент войной, Хею не стоило жалеть, что не придется стать свидетелем этой катастрофы.
Подобный взгляд сквозь розовые очки помогал утишить боль, которую испытывает каждый уходящий в отставку государственный деятель, — и обычно с полным основанием. И сейчас не к чему было вписывать точные цифры в дебет и кредит. К чему раздувать стихии сопротивления и анархии? И без того, пока «Кретик» приближался к Марокко, кайзер уже спешил умножить свои цифры. И не только кайзер; всех, казалось, охватила паника. Хаос только ждал, когда Хей спустится на берег.
А пока, прибыв в Геную, путешественники укрылись на две недели в Нерви, и Хей, который не занимался, да и не чувствовал потребности заниматься делами, быстро набирал силы. Потом друзья перебрались в Наугейм, где Хей чувствовал себя не хуже. Пробыв там несколько дней, Адамс отбыл в Париж, оставив Хея принимать курс лечения. Врачебные прогнозы звучали обнадеживающе, а письма Хея — как всегда, юмористически и беспечно. До последнего дня в Наугейме он с неизменной радостью сообщал, что дела его идут на поправку, и шутливо, с легкой иронией описывал своих врачей. Но когда три недели спустя он, кончив курс лечения, появился в Париже, с первого взгляда было видно, что он не восстановил силы, а возвращение к делам и необходимость давать интервью быстро его доконают. Он и сам сознавал это, и в последнем разговоре перед тем, как отплыть в Лондон и Ливерпуль, подтвердил, что считает свою деятельность конченой.
— Вам нужно еще продержаться ради мирных переговоров, — возразили ему.
— У меня уже нет времени, — сказал он.
— Ну, на это потребуется совсем немного, — прозвучало в ответ.
И то и другое было верно.
Но тут все кончилось. Сам Шекспир не нашел ничего, кроме избитых слов, чтобы выразить то, что невозможно выразить: «Дальнейшее — молчанье!» Обычные слова из самых обиходных в речи, передающих самую банальную мысль, послужили Шекспиру, и лучше пока еще никто не сумел сказать. Несколько недель спустя, направляясь в «Арменонвиль»,[865] чтобы пообедать в тени деревьев, Адамс узнал, что Хея больше нет. Он ждал этого известия и, думая о Хее, был даже рад, что его друг умер так, как дай-то бог умереть каждому, дома или за границей, — в зените славы, оплакиваемый целым миром и не утративший власти до самого конца. Сколько императоров и героев увядали в ничтожестве, забытые еще при жизни! По крайней мере этой участи для друга он мог не опасаться. Нет, не внезапность удара и не чувство пустоты заставили Адамса погрузиться в гамлетовскую бездну молчания. Кругом веселым половодьем разливался вольный Париж — любимое пристанище Адамса, — где земная тщета достигла высшей точки своей суетности за всю человеческую жизнь и где теперь ему слышался тихий зов — дать согласие на отставку. Пора было уходить. Трое друзей начали жизнь вместе, и у последнего из троих не было ни основаниями соблазна продолжать жить, когда другие ушли из жизни. Воспитание завершилось для всех троих, и теперь лишь за далеким горизонтом можно было бы оценить, чего оно стоило, или начать его сначала. Быть может, когда-нибудь — скажем, в 1938 году, в год их столетия, — им позволят всем вместе провести на земле хотя бы день, чтобы в свете ошибок своих преемников уяснить себе, какие ошибки они совершили в собственной жизни; и, быть может, тогда впервые, с тех пор как человек, единственный из всех плотоядных, принялся за свое воспитание, они узрят мир, на который ранимые и робкие натуры смогут смотреть без содрогания.