Здесь была одна интересная особа, и Шевченко увлекался разговором. Держал себя он в обществе свободно и с тактом и никогда не употреблял тривиальных выражений. Это заметили даже и многие барыни. Когда мы вышли на улицу, ночь была лунная, и ветер едва шевелил вершины серебристых тополей, которыми так изобилуют некоторые части Киева. Шевченко предложил пройтись дальним путем, т. е. чрез Липки к саду, и мимо костела подняться на Старый Киев.
-- На чортового батька вони ставлять отой ром, коли і губ ніхто не умочить, -- молвил Шевченко и засмеялся. -- Сказано, пани -- у ╖х усе напоказ тільки.
-- Напрасно ты церемонишься.
-- Ні, не люблю я у такій беседі ні чарки горілки, ні шматка хліба.
Зато любил он простоту семейного быта, и где принимали его не пышно, но искренне, он там бывал необыкновенно разговорчив, любил рассказывать смешные происшествия -- не анекдоты, как покойный Основьяненко, а непременно что-нибудь из бывалого, в чем он подмечал комическую сторону. У меня в Киеве жили родные, небогатые люди, но считавшие за удовольствие принять гостя, чем бог послал. У тетушки в особенности подавали превосходный постный обед, какого, действительно, не найти и у самого дорогого ресторатора. По старосветскому обычаю старики соблюдали все посты, и я в одну из серед или пятниц познакомил с ними Шевченко. Нас, разумеется, не отпустили без обеда. Вся обстановка уже показала Тарасу Григорьевичу, что нас не ожидали никакие церемонии. Старик-дядя, коренной полтавец, помнил все малейшие обычаи родимого гостеприимства и, произнеся известную фразу "по сій мові, будьмо здорові, выпил прежде сам рюмку настойки, а потом предложил гостю. Это очень понравилось последнему, и он, принимаясь за рюмку, проговорил свою обычную поговорку:
-- Як-то ті п'яниці п'ють оцю погань, нехай уже ми люде привичні.
Но когда Тарас Григорьевич съел несколько ложек борщу, он не утерпел не признаться, что если и ел подобный борщ, то, вероятно, очень давно, да и вряд ли когда случалось пробовать. Борщ этот был с сухими карасями, с свежей капустой и какими-то особенными приправами. Подали потом пшенную кашу, варенную на раковой ухе с укропом, и Шевченко совершенно растаял. Старики утешались, что могли доставить удовольствие такому дорогому гостю, а он от маловажного, по-видимому, обстоятельства пришел в необыкновенно хорошее расположение духа, и мы просидели, я думаю, за столом часа три. После того несколько раз по желанию Шевченко мы ходили обедать в постные дни к старикам, только, бывало, я заранее предварю тетушку, и постный борщ удавался, как нельзя лучше. Даже нынешнею зимою в ресторане Вольфа напомнил он мне как-то о наших постных обедах на Крещатике.
Во время прогулок он говорил мне, что хотелось бы ему написать большую картину. По его словам, и мысль у него шевелилась, и план иногда неясно мелькал в воображении; но Шевченко сознавал сам, что родился более поэтом, чем живописцем, потому что во время обдумывания картины "хто його зна -- відкіль несеться, несеться пісня, складаються стихи, дивись, уже і забув, про що думав, а мерщій запишеш те, що навіялось".
Любил он и уважал природу. Блуждая с ним по лесам над Сулой и Слепородом, мы, бывало, просиживали у норки какого-нибудь жучка и изучали его незатейливые нравы и обычаи. Большое удовольствие доставляли Шевченку крестьянские дети, которые в деревнях обыкновенно целые дни проводят на улице. Тарас Григорьевич не раз садился к ним в кружок и, ободрив пугливое общество, рассказывал им сказки, пел детские песни, которых знал множество, серьезно делал пищалки и вскоре приобретал привязанность всех ребятишек. Никогда не забуду одного приключения. Ушел он как-то рано рисовать развалины Золотых ворот, возле которых в то время не отстраивалась еще эта часть города, и сказал, что возвратится вечером. Золотые ворота были близко от нашей квартиры. Я получил записку, которою нас приглашали на чай, и хотел уведомить Тараса Григорьевича, чтоб никуда не зашел, потому что у знакомых, куда нас звали, он всегда бывал с удовольствием. Прихожу к Золотым воротам и что же вижу? Тарас Григорьевич разостлал свой цветной платок, на который посадил трехлетнюю девочку, и из лоскутков бумажки делал ей какую-то игрушку. Он рассказал мне свое приключение. Часу в пятом Тарас Григорьевич сидел и работал, как за валом внизу послышался детский плач, на который он сперва не обратил никакого внимания. Но плач не умолкал и становился сильнее. Место пустое. Шевченко не выдержал, пошел по гребню вала и заглянул вниз. Во рву сидело дитя и жалобно плакало. Возле ни души, лишь несколько телят паслись в отдалении. Он пробежал шагов двадцать -- никого. Нечего делать, надо было спуститься и взять ребенка. Девочка перепугалась и заплакала еще сильнее. Успокоив ее насколько было можно, Тарас Григорьевич понес свою находку к Золотым воротам. Ему как-то удалось забавить ее, но добиться толку не было никакой возможности, потому что девочка лепетала "мама", "няня" и больше ни слова. Давал он ей бублики (баранок), но дитя не могло укусить и все повторяло только "мама", "няня". Тарас Григорьевич не знал, что делать. Два-три прохожих постояли, посмотрели и не признавали девочки, а ему и не хотелось утерять чудного освещения и вместе жаль было оставить девочку возле себя в жертву страха и, конечно, голода. Я пришел кстати и тотчас же отправился в соседние дома, которых было вблизи весьма немного. Нигде, однако же, не знали девочки. Положение становилось затруднительным. Мы решились идти домой и объявить в полиции. Я взял портфель, а Тарас Григорьевич ребенка, и таким образом дошли мы до Софийского собора. Молодая женщина в домашнем костюме с испуганным видом выбежала из переулка и, увидя нас, бросилась к нам навстречу.
-- Мати! -- сказал Шевченко и, не говоря ей ни слова, подал ребенка.