Весь зажгись огнем восторгов честных,
Меж рабочих темных и безвестных,
Ты везде рабочим добрым будь!
(Или: Добрым ты рабочим так же будь!)
Впрочем, если сделаете какие поправки, то сообщите.
153
Пятница, мая 1854 г<ода>. Киев.
Я пишу к вам, милые отесинька и маменька, еще полный самыми разнообразными впечатлениями. Много слышал я о Киеве, но он превзошел все мои ожидания! Я еще до сих пор не могу настоящим образом прийти в себя и отдать себе ясный отчет во всех испытанных ощущениях: и красота самого Киева, и весна -- с разливом Днепра, с молодою, свежею зеленью, с мильонами соловьев, с благоуханием, отвсюду несущимся, -- и пещеры с своими будто вечно бодрствующими мертвецами1, и следы древности на каждом шагу, напоминающие весеннюю пору в истории Руси, ее первую, раннюю молодость, Русь еще княжескую, не царственную! Все это так разнообразно и сильно действует на человека, что, кажется, мало один раз побывать в Киеве! -- Я приехал сюда в середу утром на солнечном восходе: я нарочно остановился в Броварах2 на ночь, чтоб въехать в Киев в самую лучшую минуту дня. Обыкновенно такие подготовления впечатлений бывают обманчивы и не удаются, но с Киевом дело вышло иначе. Его красота не боится этих подготовлений, в его красоте есть что-то вечно-свежее и молодое. -- Бровары, я думаю, знакомы нашим путешественникам3, но, кажется, при них не было еще шоссе. Теперь от Бровар до самого Киева шоссе, следовательно, песков нет. Густая зелень дерев по обеим сторонам шоссе мешала видеть Киев издалека; впрочем, уже на 15 версте, там, где расступились деревья, сверкнули главы и кресты церквей. Наконец, за несколько верст до Киева деревья исчезли, и вся великолепная панорама Киева раскрылась передо мною, отражаемая синими водами Днепра и ярко освещенная солнцем. Было еще очень рано, а потому свежо и тихо. Теперь открыт уже мост через Днепр. Мост не дурен и не безобразит общего вида. В самом городе есть новые здания и ворота, которых еще не было в то время, когда Константин с сестрами был в Киеве. -- Я остановился в "Зеленом трактире": это в Печерской части, почти в ста шагах от лавры4, но очень далеко от прочих частей города. Немножко отдохнувши, отправился я к поздней обедне в лавру: рядом с нею устроен арсенал; против самых Св<ятых> ворот стоят грозные пушки и лежат кучи огромных ядер. Церковь и весь двор лаврский были полны богомольцев со всех концов России. Невольно вспомнишь стихи Хомякова5! Впрочем, кажется, самые отдаленные края России не имели здесь представителей: еще не успели добрести, еще рано! Нечего и говорить вам о том, что чувствовалось и мыслилось мною во время обедни. Здесь больше, чем где-либо, чувствуешь себя русским, слышишь связь свою с прошедшим, видишь себя членом общерусской семьи, ощущаешь свое родство со всеми ее разрозненными членами, Напр<имер>, с малороссом, белорусцем и проч. -- У нас в Троицкой лавре мы редко видим богомольцев с Юга. Все равно как бы члены одной семьи, давно уже живущие порознь, собрались опять все вместе в доме, где провели свое детство, где жили прежде, чем разошлись. -- Лаврский напев очень меня поразил. Не знаю, какой напев Великим постом, но теперь это не пение, а песнь, клик. Напев очень громок, в мажорном тоне, очень скор. Иногда он очень хорош, но иногда кажется какими-то волнами звуков, беспорядочно торопящимися и обгоняющими одна другую. "Иже херувимы" и "Христос воскресе", например, лишены той торжественности напева, к которой привыкло мое ухо. -- После обедни, продолжавшейся довольно долго, я воротился домой, чтоб отдохнуть. Я чувствовал себя очень усталым, да и нельзя сказать, чтоб даже и теперь усталость моя совершенно прошла. Со времени своего выезда из Полтавы я проехал слишком 600 верст на телеге, в том числе от Елисаветграда до Киева -- с разными заездами -- 400 верст! Однако ж через несколько часов я опять отправился бродить по городу, так как, не смотря ни на что, современные обстоятельства, в которых сосредоточились все мои чаяния и надежды, продолжают беспокоить меня сильно, то я отыскал кондитерскую, где и прочел в "Journal de Francfort" важное известие о циркуляре гр<афа> Нессельроде насчет Греции и греческого восстания6, признаваемого русским правительством праведным и законным... Потом зашел в городской или дворцовый сад на берегу Днепра. Как хорошо там! Что за вид, что за зелень! Какое благоухание! Впрочем, деревья почти совсем отцвели, т.е. груши, яблони, вишни и проч. Еще держится цвет на каштановых, ореховых и некоторых других. Но, кажется, не цвет только, а самая зелень благоухает. Соловьи -- один перед другим -- так и заливались! Я не помню, были ли наши в дворцовом саду? Если не были, то очень жаль. Да и вообще жаль, что они были осенью, а не весною. -- Погода стоит великолепная. Небо ярко-голубое, воздух чист и ясен, весна во всей своей красоте... Все явления жизни, все стороны духа вмещаются разом здесь в человека... Так, окруженный деятельною жизнью весны, среди безграничного простора, отзываясь всеми душевными струнами на хор мироздания, ты стоишь на холме, скрывающем в недрах своих жизнь иную, подвиги духа -- пещеры, где человек создал себе и терзания, и борьбу, и восторги, и неизведанную нами радость! -- После обеда пошел я к Ригельману7, но не застал его. Зашел к Юзефовичу8 и остался у него весь вечер. Юзефович, очень благодарный Москве за ее прием в последнюю его поездку и неистово славянофильствующий, что, впрочем, теперь кстати, принял меня с распростертыми объятиями. -- Пришли к нему профессора Павлов и Силин9, с которыми я, разумеется, сейчас же познакомился. Вообще пребывание Самарина в Киеве10 сблизило всех здешних господ с Москвою и познакомило заочно со всеми нами, так что рекомендоваться уже не нужно. Вообще мне сделан здесь такой прием, что он меня даже несколько смущает; относительно себя лично я считаю его незаслуженным и приписываю его общему лирическому состоянию духа, возбужденному настоящими событиями11. Да, признаюсь, мне бы хотелось быть досужнее и свободнее в Киеве, чтоб вполне предаться всем разнообразным ощущениям. На другой день отправился я с Афанасьем в пещеры. Как я ни хлопотал, но не мог добиться, чтоб мне показали их отдельно от толпы народа, и потому пошел вместе со всеми. Монах вел нас очень скоро, так что мы едва поспевали за ним. Впрочем, я предварительно успел прочитать подробное описание пещер Муравьева12, и подвиги главнейших подвижников мне были известны. Не стану вам описывать теперь впечатления. Оно было очень сильно и в то же время смутно, не совсем свободно, потому что в душе невольно возникал протест против подобного самоумерщвления, и в то же время душа невольно кадила им и изумлением, и благоговением, и даже какою-то признательностью за то, что, добровольно отрекшись от жизни, они очищают жизнь в мире живущих. А выходя из пещер, я был вновь обдан морем света: небо было безоблачно, соловьи пели, и природа совершала свои обычные чудеса. -- Я хочу добиться, чтоб мне позволили сходить в пещеры если не ночью, то поздно вечером. -- У самого входа в пещеры монах, разменявший мне деньги при покупке свечи, попросил у меня денег "на булку" для себя, а при выходе из пещер другой предложил мне "стружек от мощей". Последнему я даже не мог и ответить, а с ужасом отвернулся. Человек везде все изгадит. Осмотревши все в лавре, воротившись домой и отдохнувши, я пошел к Розенбауму, правителю канцелярии кн<язя> Васильчикова, моему товарищу13, который, разумеется, мне очень обрадовался, а потом отправился обедать к Юзефовичу, который созвал на обед довольно много гостей по случаю моего приезда. Тут я познакомился и с Ригельманом, и с Судьенко14, и с статистиком Журовским, и со многими другими -- и всем должен был отвечать на расспросы о Самарине и Константине, которого комедия и статьи всем очень хорошо известны15. После обеда мы долго сидели в саду в виду роскошного клена в обхват толщины и при пении соловьев. Потом перебрались к Ригельману. Как я ни отнекивался, но должен был уступить последнему и согласиться переехать к нему: у него 10 комнат и есть место, но я охотнее бы остался в гостинице, где сам себе хозяин. Отказаться решительно было невозможно, потому что нельзя было представить достаточной причины.
Поздно вечером я воротился домой, встал пораньше, сел писать к вам письмо, а как окончу, так отправлюсь к Юзефовичу, вызвавшемуся показать мне Софийский собор16 и другие достопамятности. Афанасий же переедет к Ригельману. Надобно признаться, что извозчики в Киеве страшно дороги и берут вдвое против таксы, ссылаясь на высокие цены овса; там же, у Ригельмана, в центре города я почти не буду нуждаться в извозчиках. -- Я думал найти в Киеве письмо от вас, мне много мешает неизвестность о дальнейшем положении маменькиного здоровья, хотя из вашего последнего письма, полученного еще в Елисаветграде, и видно, что болезнь приняла благоприятный оборот. -- Здесь предполагаю я остаться еще дней 5 или шесть, а потом проеду в Полтаву, где должны меня ждать письма из П<етер>бурга с ответом на вопросы о задунайской службе. От них будут уже зависеть мои дальнейшие распоряжения. Если никакого решительного ответа еще не будет, и я должен еще продолжать свое дело, то проеду в Ромны на Вознесенскую ярмарку, заехав предварительно к Марье Ив<ановне> Гоголь. --
Мне еще предстоит рассказать вам подробно про свое путешествие из Елисаветграда до Киева. Оно довольно интересно, равно и как пребывание на Михайловой горе у Максимовича17, у которого я провел слишком сутки. Но для этого надобно исписать еще целый почтовый лист, для чего теперь решительно нет времени. -- Итак, прощайте покуда, милый отесинька и милая маменька, дай Бог, чтоб вы были здоровы, цалую ваши ручки, крепко обнимаю Константина и сестер. Мое письмо возбудит воспоминания о поездке в Киев18 и долгие толки...