I
Туго подвигается вперед процесс народного самосознания в русском образованном обществе! Жить мыслью на всем готовом, хотя бы и за чужой счет, витать в отвлеченности поверх действительно сущего, поверх своего, притом же не очень приглядного, и в этой просторной пустоте изобретать (опять-таки под наитием чуждого духа) разные "широкие", "возвышенные" идеалы, которые и навязывать потом с высокомерным соболезнованием народной жизни -- непонимаемой, незнаемой и в сущности презираемой, -- все это куда как удобнее и заманчивее, чем расходоваться умом и сердцем на опознание ее собственной внутренней правды! Мы сказали: и сердцем, потому что без любви вообще невозможна никакая полнота знания в области жизненных проявлений народного духа; русская же жизнь, бедная внешнею привлекательностью, лишенная ярких красок и резко очерченных, а потому и легко определяемых форм, более чем всякая иная европейская требует настойчивого любовного терпения и умственных усилий для уразумения ее истинных нужд, стремлений и прав. Что ж? Казалось бы, такой подвиг любви и не особенно труден по отношению к родному народу?.. Казалось бы, но у русского интеллигента (принадлежащего к охарактеризованному нами типу) не только мысль, но и душа -- вольный казак! Для нее узы живой любви к братьям по крови и по духу -- это уж тяжкие цепи, это -- ярмо, которое она, отвыкшая от общего с народной душою, реального бытия, всеми мерами ухищряется сбросить. И сбрасывает! Мало того: ей удается опрастывать себя от этих, по-видимому, самых несомненных и естественных обязанностей не только без угрызений, но еще с немалым для совести комфортом, -- даже с самодовольством. Способ для этого измышлен самый подходящий. Стоит только обозвать любовь к своему народу и народности "национальным эгоизмом", -- и прав! От "эгоизма" не только позволительно, но и обязательно отрешиться. "Тесны-де эти национальные рамки для моей могучей беспредельной любви. Что мне до моих ближайших ближних, когда я объемлю своим участием весь мир, когда все мне равно ближние, и ирокезцы, и ачкоусы, и папуасы! Что вы суете мне тут братьев по крови, когда для меня существует братство всечеловеческое! Станет мое сердце биться для каких-либо русских национальных интересов, хотя бы не материальных только, но и духовных, -- для каких-либо русских национальных идеалов, когда оно бьется для интересов и идеалов вселенских!"
Даже благородно выходит, красиво и -- дешево. Красиво -- потому что "широко", что попрал, значит, в себе все национальные пристрастия, победил прирожденное народное "самомнение и самолюбие!" Дешево -- потому что победа в сущности очень и очень легка: ни с какою сильною привязанностью расставаться не приходится, нечего и закалывать на алтаре высшей правды! Приносится в жертву лишь та жалкая русская народность, которая у горделивого западного просвещения состоит (вернее сказать: состояла, -- в этом отношении происходит уже перемена, еще не замечаемая нашими западниками) в черном теле, на положении ani-mae vilis. Отречение от такой плебейской народности может быть только выгодно; оно дает завидную возможность пристегнуться к аристократии мысли, знания и нравов во всемирном человечестве, то есть числиться по западноевропейской "высшей культуре", -- хотя Запад и не перестает смотреть на таких русских прихвостней свысока, как на parvenus, как на мещан во дворянстве, или как древний грек на варвара... Не всегда конечно подобное отступничество совершается у нас сознательно, по прямому расчету выгод; напротив, оно происходит большею частью совсем безотчетно, невольно, вследствие давнишнего ослабления непосредственной нравственной связи нашей интеллигенции с народом, вследствие давнишней привычки души -- раболепствовать пред чуждым авторитетом; такое раболепствование, как известно, легло изначала в самую основу русского образования. Если иногда и вздумает протестовать совесть или же слишком громко раздадутся голоса, впрочем, еще немногочисленные, в пользу защитников независимости народного развития, то имеется наготове целый арсенал возвышенных слов о презренности народного эгоизма, о преимуществе общечеловеческого над национальным и тому подобных словес лукавствия, благодаря которым можно смело презреть всякие протесты, и, прославив паки и паки "национальное самоотречение", удержаться и в собственном, и в общем сознании -- из передовых "передовым", "человеком прогресса". К чему же однако сводится эта высокая проповедь о "вселенских" или "общечеловеческих началах" русского интеллигента? Да ни к чему другому, как к проповеди о том, что русский народ должен совсем отречься от своей национальной сущности, разрушив конкретную цельность своего бытия; а так как, по собственному выражению одного такого проповедника, "общечеловеческое образовательное начало в отвлеченности не существует, а всегда in concreto, в той или другой национальной оболочке", то должен он, русский народ, под видом "общечеловеческого" принять в себя чужое национальное естество, облечься в "чужую национальную оболочку" или чужое национально-конкретное выражение общечеловеческого начала!
При этом прибавляется иногда снисходительная оговорка, что русскому народу предоставляется вырастить под чужою конкретностью и свою конкретность... Не верите, читатель? Все это напечатано. Это почти все равно, если б кто-либо вам великодушно посоветовал не то что промыть глаза, если они засорились, а выколоть их у себя совсем и вставить чужие, да и смотреть на Божий мир чужими глазами, в надежде, что под ними свои вновь вырастут... От многого своего заветного вынужден был русский народ отрекаться, но на предложения подобного рода, чего доброго, может быть и не согласится. Неужели однако он так грубо упрям?! "Неужели, -- слышится восклицание -- станем мы на явно негодную почву народного самолюбия и самомнения и изменим плодотворному пути национального самоотречения!.."
Да, такое именно восклицание недавно раздалось в нашей литературе! И принадлежит оно не кому другому, как г. Соловьеву, нашему уже довольно известному философу-богослову -- в его статье: "О народности и народных делах России", помещенной в февральском номере "Известий С.-Петербургского Славянского Благотворительного Общества". Из этой-то статьи и заимствованы нами приведенные выше в кавычках выражения, послужившие нам для характеристики русских противников народной самобытности, или "западников". Неужели, однако, спросят нас читатели, в свою очередь следует и г. Соловьева сопричислить к этому типу? Бывало, существенною чертою западничества как доктрины признавалось именно то отношение к религии, какое определяется "последним словом западной науки"; но ведь г. Соловьев открыто и мужественно исповедует и христианство как положительную религию, и учение Св. церкви, вне которой даже и не мыслится наша русская историческая народность? Все это несомненно, и однако же с истинным огорчением приходится сказать, что последние труды г. Соловьева заставляют признать в нем лишь новое оригинальное явление русской умственной и нравственной отвлеченности. Его отрицательное отношение к русской народности или народной духовной самобытности имеет, конечно, другую основу, чем у нашей так называемой либеральной интеллигенции, и его западничество совсем иного рода. В сущности это то же отрицание, только еще более глубокое, потому что подпирается не какими-либо истасканными доводами об авторитете высшей культуры и цивилизации, а ссылками на авторитет будто бы самой божественной истины... В сущности это то же западничество, только горше, -- не в виде какого-нибудь "правового порядка" или иных форм и начал западноевропейского общежития, -- а в виде... самой западной церкви или католицизма!
До такого крайнего, радикального отрицания, до такого крайнего, радикального западничества не доходил доселе никто из русских мыслителей. Правда, полвека тому назад нечто подобное проповедовал и Чаадаев, но ход его мысли был иной; для него католицизм был тем историческим фактором, под воздействием которого просветился и сложился пленявший его Запад. Г. Соловьев, наоборот, в своей защите и прославлении папских притязаний становится на религиозно-богословскую почву. Мы сочли нужным указать теперь же, наперед, эту точку зрения г. Соловьева, потому что только в виду ее и может представить какой-либо интерес статья его, помещенная в "Известиях", разбором которой мы предполагаем заняться. Дело в том, что основная мысль нашего публициста-богослова высказывается в "Известиях" не вполне; он только осторожно подводит к ней путем более или менее неверного истолкования фактов и мнимо логической аргументации. Цель последней -- заставить читателя признать не только пользу и в то же время недостаточность двух, по его счету, уже пережитых будто бы Россиею исторических моментов "национального самоотречения", но и необходимость: подвергнуть русский народ еще новому, более полному самоотречению в самых глубочайших глубинах народного духа, в его области религиозной или точнее -- церковной! Такому тяжкому выводу однако же, вопреки ожиданью читателя, вовсе не соответствует самое заключение статьи. Заключение ограничивается требованием: от русского общества -- лишь "более христианского настроения" по отношению к церковному Западу, а от правительства -- только снятия внешних полицейских застав, "загораживающих нашу церковь" и "возвращения свободы религиозной истине"... С таким в сущности скромным и справедливым требованием читатель не прочь бы, пожалуй, и согласиться; однако же не может не тяготиться недоумением: зачем же для подобного умеренного заключения понадобилась автору вся эта предшествовавшая сложная, хитросплетенная логомахия о "национальном самоотречении"?.. О свободе верующей совести писали и "День", и "Москва", и "Русь", но отступничества от народности не требовали!.. Разгадка недоумения -- le fin mot de la chose -- находится в ряде статей г. Соловьева, напечатанных в прошлом году в "Руси", под заглавием "Великий спор и христианская политика": там выясняется вполне мысль -- повторенная, но не домолвленная в "Известиях".
Появление этих статей в "Руси", столь противоречащих всем ее основным убеждениям, объясняется очень просто. Мы с искренним радостным сочувствием встретили первое выступление В.С. Соловьева на учено-литературном поприще и следили за его дальнейшею деятельностью. Одно уже то, что среди русского общества появился молодой человек, дерзающий открыто, безбоязненно исповедывать и проповедовать веру в Бога, Христа, церковь и все христианские догматы согласно с православным учением, -- одно уже это было своего рода "феноменом" и не могло не привлекать к нему участия. Но еще более значения придавали мы тому обстоятельству, что вера эта являлась не внушением только непосредственного чувства, с которым у науки и философии нет общей почвы для состязания, -- почему обыкновенно и оставляется за ними свободным все поле научных данных и логического мышления; нет -- проповедь эта выступила во всеоружии знания, строгой философской подготовки и блестящего диалектического таланта. Казалось, г. Соловьеву суждено было иметь благотворное воздействие на нашу философствующую молодежь, которая всегда, разумеется, наклонна к некоторой вполне, впрочем, понятной кичливости ума, пробующего и расправляющего свои подрастающие силы, а потому и непременно требует себе доводов от разума или науки, прежде чем раскрыть свои юные сердца истинам и идеалам веры. Не лишен был этой кичливости и сам В.С. Соловьев. Мало, конечно, веской мудрости заключалось в первоначальных публичных проявлениях его идеализма, преисполненного молодого деспотического неуважения к правам исторической жизни, гордо отвергавшего всякую сделку с естественно медленным процессом развития человеческих обществ! Мало симпатии внушал нам подчас и его диалектический метод, переносимый в самые недра чисто мистических, не поддающихся анализу истин, -- но все это вполне извинялось его летами и не ослабляло вызванного им к себе сочувствия. Его литературная речь становилась год от году яснее и проще, мысль, по-видимому, -- зрелее, и при первом заявленном им желании -- мы охотно открыли ему столбцы нашей газеты. Две статьи его в "Руси" 1882 г., о старообрядцах и о положении в русском государстве высшего церковного управления, не расходились с общим направлением нашего издания.
Соглашаясь на помещение, с начала 1883 года, предположенного им исследования под общим заглавием "Великий спор и христианская политика", мы имели в виду только первые две, уже написанные им главы или статьи, которые нисколько не давали повода предполагать какой-либо резкой перемены в религиозно-церковных воззрениях г. Соловьева. Нам конечно было известно, в общих идеальных очертаниях, про его мечты о всеобщем мире и о восстановлении вселенского церковного единства; но "о мире всего мира и о благостоянии святых Божиих церквей и о соединении всех" молится и православная церковь; известно было также и его намерение исследовать: в какой степени единая святая, вечная неизменная христианская истина, в своем земном историческом выражении во образе церквей восточной и западной, сочеталась и переплелась с временным и случайным, с духовными индивидуальностями и Востока, и Запада. Такой труд мог быть только полезен. Действительно, г. Соловьев положил, по-видимому, своему исследованию самую широкую основу, начав с отношения к Божеству, выразившегося в древних религиях индусов, иранцев, египтян, греков, римлян и пр. Но когда дело дошло до IV статьи, то есть до взаимных отношений Рима и Византии и уже явно обнаружилось несчастное тяготение автора к папству, к противохристианской фикции о римском папе, как "об едином центральном непререкаемом авторитете, вожде и главе всей вселенской церкви", мы отказали в помещении этой статьи и упорствовали в своем отказе долее пяти месяцев.
Но статья г. Соловьева возбудила общий интерес; к нам неоднократно обращались с запросами о причине такого перерыва; отказ в допущении на страницах "Руси" окончания начатого уже в ней серьезного труда, вследствие обнаружившегося несогласия мнений с направлением редакции и господствующим в России религиозным воззрением, казался каким-то неуважением к серьезно мыслящему кругу читателей; положение автора, которого речь оставалась недоговоренною и которому и досказать ее было бы негде, кроме нашего издания, представлялось более чем неудобным; опасаться же, что новое учение его совратит с правого пути верующих и приобретет адептов в православной среде -- было бы обидным для русского общества малодушием... Как ни неприятно было нам видеть в нашей газете защиту римских властолюбивых притязаний на православную церковь, мы согласились наконец уступить желаниям г. Соловьева и допустили напечатание остальных 4-х глав его труда, снабдив их более или менее резкими оговорками о нашем с ним несогласии, полемическими заметками протоиерея Иванцова-Платонова, возражением г. Киреева и другими статьями в том же духе. Впрочем противодействовать успеху антиправославных домогательств г. Соловьева, по правде говоря, не предстояло никакой надобности. Мы знали наперед, что на русскую публику они могут произвести только удручающее впечатление: симпатия к папизму претит самой духовной природе русского человека, как нечто противоестественное, как чудовищная аномалия, относительно которой даже мер ограждения не нужно. Но нашим долгим воздержанием от дальнейшего помещения статей В.С. Соловьева руководило и другое побуждение. Русская пословица "что написано пером, того не вырубишь топором" в наши дни должна быть перенесена на печать. В печатном слове мысль автора кристаллизуется, получает отверждение, иногда преждевременное; разносится по миру и налагает на автора чуть не вечную ответственность, как бы ни отказывался он от этой мысли впоследствии. Печатное слово связывает и обязывает. Искренно желалось нам, чтобы молодой еще мыслитель не спешил всенародным оглашением своих превратных фантазий, которым, может быть, суждено служить лишь одним из стадиев его умственного развития, -- чтоб он подверг их новой поверке, прежде чем оповещать миру... Но убедить г. Соловьева нам не удалось, и случилось то, чего мы ожидали. Измышления его вызвали сочувствие только в фанатических ненавистниках России -- польских ксендзах, а в русской среде -- печальное удивление, а местами -- и негодование. Наши надежды на благотворное значение г. Соловьева для русской учащейся молодежи рушились разом. В самом деле: какого же действия можно ожидать на русские молодые умы от красноречивой речи о вере в Бога и о христианстве как положительной религии, когда известно, что весь этот "широкий", "вселенский идеал" сводится -- на самый узкий из узких и что искусный диалектик прячет за спиной папскую туфлю, которую в конце концов и преподнесет слушателям для целования!
Все это, однако же, не заставило г. Соловьева отступиться от своих мнений. Такое упорство, без сомнения, свидетельствует об его искренности, и мы вполне признаем за ним это достоинство. Не можем, однако же, не повторить и по его поводу сказанного нами выше замечания о дешевизне идеалов наших западников и отрицателей. Как ни почтенна искренность г. Соловьева, но она не той высокой пробы, какой бывает у людей, приносящих в жертву своим убеждениям самые заветные сокровища своего духа, самые дорогие свои привязанности. Это -- искренность человека отвлеченного и диалектика, которому дороже всего диалектический вывод и мало заботы до его мучительных для жизни результатов, -- для которого: fiat logica et pereat mundus! Душа, смысл явлений выпадают из диалектической схемы такого мыслителя, -- он имеет дело лишь с абстрактным материалом, где самые радикальные силлогизмы строятся и выводятся очень удобно и смело, так как непосредственное чувство слабо или заглушено и не беспокоит автора криком боли или обиды. Это в особенности доказывается статьею г. Соловьева, помещенною в "Известиях".