Очень просто, кажется, говорить, что чувствуешь, и чувствовать, что говоришь. Но эта простота составляет величайшее затруднение современного человека. Для этой простоты необходима цельность души, внутренняя правда, а современный человек сам не может отвечать себе: что он чувствует и чувствует ли он? Самолюбие подъело в нем всякую правду движения; прежде нежели родится какой-нибудь порыв в человеке, уже он заранее взвешен, заранее соображен, будет ли он к лицу или не будет. И нет в человеке искренности, и ложь овладела его существом, тонкая, хитрая, внутренняя, неприметная ложь, раздвояющая всю его душу в самой глубине ее, втекающая во все ее первоначальные движения.

Мы говорим, конечно, о Западной Европе; но это отсутствие искренности и бедность душевная повторяются и у нас (в так называемом образованном обществе) в карикатурном виде. У нас это в чужом пиру похмелье. Зачем бы нам быть больными, если мы не имеем на то причины?

Но Петровское образование России, примкнувшее все наше общество к Западной Европе, поставило нас именно в такое отношение, что мы радуемся ее радостью, досадуем ее досадою, больны ее болезнию, мыслим... но нет, не мыслим даже и подражательно, а вторим ее мыслям. И вот, не имея глубины и серьезной стороны того недуга, который обнял западное человечество, мы портимся от двоякой причины: от того, что ничего не делаем своего (это во всяком случае вредно), и от того, наконец, что, перенимая чужое, мы, счастливые удобным способом жить чужим умом, малодушно обманываем себя, удовлетворяясь своею будто бы деятельностью и жизнью, и без сопротивления, без права, без причины и без смысла заражаемся чужими недугами. Таково у нас то общество, которое своротило с русской дороги. Народ наш, крестьяне, слава Богу, еще на своей дороге; не к нему относятся наши слова.

Никогда, может быть, не кричали так об убеждениях, как в наше время, и никогда не было такого страшного в них недостатка. Убеждение -- громкое слово и великое дело; но большею частью слово и дело находятся здесь в обратной соразмерности, и чем громче это слово, тем слабее это дело. Пусть не будет недоразумений. Хорошо, когда прямо и сильно высказывается само убеждение: тогда оно становится делом или почти делом. Но худо, когда не только просто высказывают свое убеждение, а много говорят и кричат о своем убеждении, т.е. о том, что имеют его; худо, когда важничают обладанием убеждения, т.е. тем, чем важничать непонятно: нравственным своим достоинством. Самолюбие понятно человеческому сердцу, но оно необходимо имеет границы, как скоро оно еще не развратно. Самолюбие может опереться на ум, на влияние в обществе, приобретенное силою воли и т. п.; но самолюбие, утешающееся своими добродетелями, есть явление или непонятное, или крайне искаженное. Человек, самолюбивый в этом смысле, гордящийся тем, что имеет убеждение, едва ли имеет его, по крайней мере сильное. Мы не говорим здесь о людях, серьезно убежденных, которых число невелико, мы говорим о тех, которые хвастают своим убеждением в чувстве глубокого почтения к самим себе; а таких людей часто встречаешь. Это, можно сказать, щеголи убеждения. Оно не беспокоит их серьезно, не заставляет переменить своего образа жизни, одним словом, не женирует их. Им завидуют в обществе, и про такого говорят с важностью:

"О, это человек с убеждением!" Попросят его показать убеждение: человек с убеждением вынет оное из кармана, покажет, удивит всех и восхитит и опять спрячет в карман с гордостию и достоинством. Часто такой человек принимается вести самую пошлую жизнь, думая, что достаточно того уже, что при нем имеется убеждение: чего же больше? Невольно грустно улыбнешься, глядя на такого героя, героя вполне современного. Наш век есть век не великих характеров, не гигантских талантов, но гигантских самолюбий. Нашему времени принадлежит порода малых гениев, порода чрезвычайно плодущая; малых гениев развелось везде множество. Эта порода гораздо хуже людей простых, вовсе не гениев. Главная пружина малого гения -- самолюбие, при котором имеются убеждение и обиходный запас дарованьица, состоящего больше в ловкости, примененной к нравственным и умственным силам. Хорошо бы еще, если бы, наоборот, при убеждении имелось самолюбие, если б самолюбие бежало за убеждением или хоть рядом с ним и не забегало вперед; а то теперь выходит противное: самолюбие обыкновенно бежит впереди, а за ним уже кое-как плетется хромое убеждение. Как скоро самолюбие станет главною пружиною, точкою отправления и источником деятельности, оно может на несколько поднять способности человека, и только; но лишит его в то же время внутренней, настоящей силы, ослабит его истинную деятельность, подставя ему, для собственного лицезрения, увеличительное зеркало.

Да, зеркало играет немаловажную роль в наше время. Кто в него не смотрится, кто забывает себя? Всякий запасся внутренним, душевным зеркальцем, гораздо опаснейшим, чем зеркало наружное, и беспрестанно в него смотрится. Смешно сказать, но кокетство овладело человечеством; все стали кокетками больше или меньше, все кокетничают друг перед другом и думают лишь о своих успехах. Какая же правда может быть у кокетки, оболгавшей все душевные чувства и порывы -- любви, участия, мысль самую, которую берет она только как наряд? Если как-нибудь удастся современному человеку разгорячить себя или расчувствоваться, то в припадке гнева или нежного движения он посмотрится сейчас в зеркало и (благо как-то добился интересного состояния души, какого-то порыва) поспешит, пока не простыл его жар, как-нибудь показаться в авантажном виде, чтобы не пропало даром душевное движение. Увы! редки, очень редки цельное искреннее чувство, бескорыстный восторг и прямое сочувствие.

Вот почему говорю я, что все объяла ложь. Ложь бывает разная. Есть ложь грубая, прямо противоположная правде, не имеющая с нею ничего общего, чистая, неподдельная, то есть честная ложь. Эта ложь, именно потому, что в ней нет никакой примеси, ближе к правде, чем ложь другая, с хитрою примесью обманчивой правды. В первой лжи есть своего рода прямота; никого не приведет она в затруднение, как ее определить и назвать. Но ложь тонкая, внутренняя, иезуитская, похожая на истину, есть самый опасный, самый вредный враг истины; она хитра и вкрадчива, она искусно и понемногу овладевает душою. Не всякий решится солгать прямо, но почти всякий готов поддаться неприметной лжи, сходной с истиной. Обмануть другого, не обманывая себя, трудно для человека; но для него же легко обмануть наперед себя, часто почти сознательно, и потом уже обмануть другого. Эта хитрая и внутренняя ложь не вдруг врывается в душу; она входит постепенно и неслышно, она привязывается к ничтожным движениям, она опирается вначале на прекрасные порывы и благородные чувства. Не слышит человек ее первого тихого приближения; еще весь он, кажется, полон глубоким сочувствием правды, пылкой любовью к добру; но ложь уже тут, если человек заметил и полюбовался в себе своим чувством правды, своею любовию к добру. Как ни будь искренно и прекрасно движение человека, но как скоро он в себе заметит его, оценит и будет любоваться всякий раз, как оно посетит его, -- движение это уже потеряет свою цельность, свою девственную правду. Но это лишь первая ступень к потере искренности; здесь-то и надо быть осторожным, здесь-то и надо удержать себя от быстрого, часто чудовищного развития эгоистического начала личности. А не то мгновенно вырастет соблазн и могущественно обхватит душу. Человек скоро поймет, что все его прекрасные порывы и восторги, все глубокие чувства и мысли могут быть в то же время и прекрасным для него нарядом, очень блестящим, очень выгодным для его самолюбия... и, поняв это, все свое душевное богатство отдаст в употребление своему самолюбию, а самолюбие, как известно, редко довольствуется внутренним сознанием; оно не любит тайны для хороших дел, оно хочет рукоплесканий и признания от целого мира.

Да и что же, кажется, тут худого? Почему не показать всем такого или другого своего благородного движения? Ведь оно тут, не выдумано, ведь испытывает же его в самом деле человек; где же тут неправда? А между тем человек уже солгал внутренно; движение в нем уже является не просто, не само только собою; у движения есть отчасти и цель, хотя вначале бессознательная, и эта цель -- успех, эффект, похвала; оно уже не без примеси, возмутилась чистота его источника, искренность нарушена, человек уже раздвоил себя, для души выступил новый господин. Недолго существует даже эта половинчатая искренность в человеке: является новый оттенок, новый неприметный шаг по пути неправды. Движений простых, настоящих уже нет в душе человека; уже он знает, что здесь надобен порыв негодования, а там -- порыв восхищения; заранее предполагает эффект, который произведут его порывы и чувства; но и в этом случае он еще обманывает себя тем, что он в самом деле способен испытывать все эти ощущения и что он естественно должен приходить в негодование или восторг при таком или другом обстоятельстве, хотя бы на самом деле и не кипела, и не волновалась душа, что она своими, не совсем уже искренними, движениями противоречит по крайней мере своим взглядам и убеждениям. А между тем втайне главная задача, главный вопрос для человека уже не явление жизни, не событие какое-нибудь само по себе, а то, какое движение и как выкажет он себя по случаю этого явления. Наконец это становится положительно и прямо главною целью и задачею всех мыслей, чувств, всей жизни человека, и что же выходит? Человек не для себя пылок, не для себя благороден, не для себя кипит смелым негодованием; одним словом, он, если угодно, живет не для себя, а для других. Но эта жизнь для других, при своем сходстве в букве с высокою добродетелью, составляет ее крайнюю противоположность; это для других значит вдвойне для себя; для других, потому что другие -- для меня: меня хвалят другие, мною восхищаются и становятся моим пьедесталом. Разумеется, что здесь искренность всякого движения потеряна; разумеется, что всякий источник живого действия иссякает; остается сухое самолюбие, раздражительность и те отощавшие природные дары, с которыми так безжалостно поступлено. Так как неискренно, не в самом деле чувствует человек, что говорит, то его собственные поступки, как скоро это безопасно для его самолюбия, нисколько не согласуются с его словами. Наконец даже и внутренняя ложь становится не нужна человеку; он перестает в себе возбуждать, даже по памяти, некогда жившие в нем чувства, перестает заботиться о том, как бы схитрить с собой, думает прямо лишь об одном своем успехе и становится почти лицемером, с тою разницею, что иной все еще скрывает это от себя, а другой не скрывает, да еще часто обращает свой разврат душевный в свою особую, житейскую, практическую теорию. Это уже крайняя степень начала лжи: здесь один шаг -- и человек переходит в область обмана. Этот обман тем хуже, что вышел из внутреннего обмана, из лицемерия перед самим собой. Он прибавляет немного к страшному злу, ибо внутри уже разрушено все живое, всякая возможность правды подъедена, одним словом, в душе страшная пустыня. Это не то, что обман цыгана, который надувает покупщика из своих расчетов: поняв и почувствовав, что обман дело худое, цыган может стать самым честным и правдивым человеком. Но здесь не то: здесь зло глубже, здесь обман идет из самого родника человеческой души, здесь человек солгал прежде всего пред собой самим; он не отталкивал, не попирал своих прекрасных движений и убеждений, но их самих, но душу свою обратил он в ложь, делая из души своей наряд своему самолюбию. Человек подрывает, таким образом, в самом корне все свое душевное добро и мало-помалу доходит до страшного, почти отчаянного состояния. Способность всякого внутреннего движения вовсе пропадает; наступает совершенное нравственное бессилие; остается одно бесплодное сознание, у кого оно может возникнуть.

В таком положении находится не тот или другой человек, но вообще человечество (разумеется, западноевропейское и то, которое за ним следует); ибо эта раздвоенность, это сухое самолюбие обняло все действующие лица его народов, всякое его историческое движение.

Разумеется, что кокетство и ложь душевная, обнимающая человечество, являются в разных степенях. Но среди этой постоянной неискренности, среди этого исключительного внимания и неколебимой преданности самому себе, при всеобщем созерцании своего собственного любезного образа есть люди, в которых это самосозерцание принимает другой, более серьезный характер, а именно характер болезненного анализа. Анатомирующий взор их постоянно устремлен на себя, и оттого всякая искренность их собственных движений исчезает при самом их начале; порыв их падает, встреченный этим испытующим, разлагающим взором; они отчаиваются во всяком внутреннем, цельном своем движении -- и ошибаются, как ошибается анатом, вонзая скальпель в живое существо, рассекая его на части и спрашивая: где же сама жизнь? Конечно, ее не отыщет ни анатомический скальпель, ни анатомическое созерцание. Такие люди, сами того не замечая, -- натуры искренние и только заражены болезненно этим, ложно направленным и бесплодным самовидением, исследованием себя, исканием, которое не только не находит, но теряет. Во сколько бодр и приносит сил анализ мысли, во столько болезнен и истощает силы душевный анализ. Огромная разница между людьми, которые мыслят, и людьми, которые думают. Всегда ясна мысль, когда туманна дума. Дума -- это мыслящая мечта, если можно так выразиться. Люди, у которых силен душевный анализ, часто преисполнены думами. Таким людям тяжело; им знакомы мучения Гамлета. Но таких людей немного. Гораздо больше таких, которые только лишь улыбаются, поглядываясь в зеркало, и без затруднения приносят в жертву красивой позе искренность своих движений. Посмотрите на современную историю Запада, на его общественную жизнь: всякое слово -- фраза; всякий поступок -- эффект. Настоящего слова, настоящего дела -- нет. Сыны Запада любят изукрасить всякий свой подвиг; они любят подвиги с картинками, и часто картинка играет главную роль; для нее часто делается и самый подвиг. Поэтому такое значение получила форма: разные наружные знаки убеждений, цвета, кокарды и пр. Для человека облегчена возможность показать такое или другое убеждение, без особых хлопот иметь его на самом деле. Все упрощено, на все есть краски и разные лоскутки; есть cote gauche, cote droit (cторона левая, сторона правая (фр.)); человеку стоит только пересесть с одной стороны на другую -- и переход от убеждения к убеждению совершен. И вот публика очень занята тем, что такой-то сидел прежде на этой, а теперь сидит на другой скамье. О серьезной, глубокой причине перемены положения редко думают, да она редко и предполагается: все заняты самою переменою положения и тем, какие новые сцены от того выдут.