Чем же должен явиться этот общительный элемент при общественной сделке, ставшей основою общественного устройства на Западе? Общественная сделка, принимающая немедленно государственное значение, какие бы ни носила она там наименования, общественная сделка, откинув всякое внутреннее нравственное основание и вместе с тем общественную целость и единство, взявши в основу один холодный расчет личных эгоизмов, отделилась и от общительного элемента, исключив его вовсе из себя. Сделка, по условности своей, исключает из себя элемент общительный, имеющий в себе непосредственный, естественный, следовательно, не условный характер. С другой стороны, эта сделка отняла у общежития всякий серьезный смыслу Общительный элемент, лишенный при общественной сделке всякого серьезного значения, остался один, опустевший, так сказать, совершенно. Вовсе исчезнуть он не мог, ибо естественное, врожденное от природы общительное стремление не могло уничтожиться; но он стал пуст и быстро развился своею легкою, пустою стороною. Он развился именно в тех классах, где сделка наиболее имела место, то есть в аристократии. Невежество и вообще первобытное состояние оставлены были в удел черни; на нее смотрели с гордым и спокойным презрением, оставляя ее в пределах естественных потребностей, которые снисходительно за нею признавались. Образованность стала уделом высших классов. Общительный элемент в простом народе на Западе оставался долго на степени первобытной грубой связи, огрубевшей еще более от гнета завоевателей. В высших классах этот элемент, не переходя, в сущности, за пределы природной общительности, но совершенно ставши пустым при сделке, отнявшей у него всякий серьезный смысл, развился со всею легкостью и быстротою пустоты. В черни была грубая, общая всем людям на этой ступени естественность; в высших классах была искусственность отношений, далеко не общая всем, вследствие чего и самый естественный общительный элемент подвергся в высших классах искусственной переработке. Общительный естественный элемент, общий всем людям как природный, становится также общим в области духа, в обществе (в истинном смысле этого слова); там возвышается он и делается свободным достоянием человека. Но здесь, при сделке, при аристократии, общительный элемент, не перейдя в свободную область духа, но отойдя от своей первобытной естественности, ставши уделом высших, исключительных классов, должен был уже по этому самому стать исключительным. Притом так как сделка эта, эта образованность явилась в высших классах, отделенных от черни, то общественность, при сделке в этих классах возникшая, получила новый оттенок исключительности. К нему присоединился характер аристократизма этих верхних классов и презрение к простому народу -- и вот образовалось то, что называется la societe. Под влиянием всех этих условий эта новая общительность (societe), в сущности только естественная и даже более естественная, чем грубая общительность (ибо все серьезно-человеческое было отнято от нее и выражено отдельно, в сделке), эта общительность выработалась в искусственное устройство, которое приняло и свое особое название: свет (monde); название гордое, ибо вместо того, чтобы быть широким, всеобъемлющим, оно, напротив, стало исключительным, тесным. Означая только известное собрание людей и называясь в то же время светом (monde), это общественное устройство уничтожает, следовательно, нравственно всех остальных людей. Известное наименование простого народа: la canaille -- подтверждает такой смысл света. Когда впоследствии эта canaille взбунтовалась, добыла себе права и приняла участие в общественной государственной сделке или конституции -- свет, сохраняя тем не менее свою аристократическую сомкнутость, распространил тогда от себя всю атмосферу над остальным народом, с тою же, только расширенною, исключительностью, и в самом народе образовал народную аристократическую массу, именно публику (la pyblic), заслоняющую народ -- массу, которая, всплывая на поверхность, собственно и соприкасается как с вопросами государственной сделки, так и с другими общественными или, лучше, публичными вопросами, а народ по-прежнему остается в стороне.

Замечательно, что исключительная община на Западе (свет, monde) приняла название, сходное с тем, какое приняло общество в русском народе: мир. Но русский язык различил в самом слове эти два понятия: мир, свет -- названия, по наружности сходные; но какая огромная разница, можно сказать, совершенная противоположность лежит между тем и другим. Мир, неизвестный Западной Европе, есть общество во всем своем великом истинном смысле, общество человеческое и потому доступное для всякого человека, который примет нравственные начала мира. Наименование мир, означающее, с одной стороны, единство, с другой -- всеобъемлемость, вполне здесь законно. Мир открыт всякому, кто, разумеется, примет единство общественного основания. Вот почему мир в противоположность свету встречается на деле преимущественно в том состоянии народа, которое не имеет никаких внешних отличий и привилегий, именно в так называемом простом народе; впрочем, конечно, и человек всякого состояния может быть в мире, как скоро собственные отличия и привилегии не составляют для человека какого-то нравственного права, как скоро человеку выше всего его человеческое достоинство. Но даже законное пользование преимуществами, не составляя препятствия, смущает человека, а потому затруднительно для него общество -- мир, а потому и встречается оно преимущественно в простом народе. Свет, по названию своему, имея притязание на всеобъемлемость, исключителен, сомкнут, аристократичен, последовательно уничтожает нравственно всех людей вне себя. Но свет должен быть рассмотрен и определен точнее.

И первобытное естественное общество, и общество в высшем смысле имеют непременно единство основания: или хранящееся в единстве естественной жизни, или в единстве духовного начала. Наконец, всякая общественная сделка или контракт, всякая ассоциация и конституция имеет единство основания, с тою разницею, что здесь это единство не внутреннее, а внешнее; основа общественного единства здесь не в естественной жизни и не в свободе духа, а внешнее условие -- писаная бумага. Свет есть также общественное явление. Он, как было сказано, вытекая из естественной, общительной потребности, не удовлетворенной общественною сделкою, лишен всякого строгого значения общества, ибо вся положительная и в этом смысле серьезная сторона общественной жизни выражается общественною сделкою, ассоциациею в разных государственных ее видах. Поэтому свет, даже в наружном виде, не представляет определенного союза, какой видим мы в ассоциации, носящей на себе внешнее условие единства. В сущности, свет не пошел далее естественной общительности, но удержал только пустую ее сторону; он развил ее с этой стороны, подчинил ее особым условиям и, нарушив ее простоту, сделал искусственною. Свет необходимо соединяется с понятием аристократическим. Название света, вместо того чтобы быть всеобъемлющим, стало исключительным, и первое, что оно исключило, -- это самого человека, ибо чтутся лишь внешние его преимущества и отличия. Но чтоб быть исключительным и в то же время носить название света, свет должен был нравственно уничтожить, презреть всех остальных людей вне света. Так и делается. Идея света, лишенная всякого строгого содержания, с одной стороны, с другой -- лишенная естественной связи общенародного предания, общенародных обычаев, стала пустою, легкою, внешнею. Свет не собирается на думу, не решает гражданских вопросов, не представляет даже мнений народных: он представляет в своих известных пределах одну общественность людей, без всего этого.

Но если свет, как оно и есть, явление общественное, то какое же общее основание, какое же единство света? Что связует в одно общественное целое всех его граждан? Общие нравственные начала? Общие духовные убеждения? Совсем нет. Мы очень хорошо знаем, и свет знает лучше всех, что двусмысленные и недвусмысленные люди, нечистые и даже просто черные в нравственном отношении, будучи известны за таких свету, занимают в нем место, да еще иногда и почетное. Мы знаем, и свет знает, что низость, разврат и порок вообще не служат нисколько препятствием для права гражданства в свете, не мешают принадлежать к нему. Внутреннее достоинство не берется в расчет: следовательно, нравственного основания свет не имеет. Но будучи равнодушен к нравственному достоинству, допуская в себя и честных, и бесчестных, он, стало быть, всех допускает? Вовсе нет: он исключителен; мы видим, что многие не находятся или не принимаются в светском обществе, что иные люди высокого нравственного достоинства, а также иные и порочные, стоят вне света. Такое исключение и тех и других, без разбора их внутреннего достоинства, показывает в то же время, с другой стороны, равнодушие к нравственному вопросу; но свет принимает и исключает, следовательно, руководится чем-нибудь? Чем же? Нравственного основания в нем нет, но все же есть, однако, какое-то другое. Какое же это общее основание света?

Не приняв в основание нравственной, внутренней стороны, свет, как отсюда само собою следует, принял в основание сторону внешнюю. Внешность, наружность -- вот чему служит свет, вот что он возвел в закон, формулировал и обработал до мельчайших тонкостей, от наружности душевной до наружности телесной, от светских условий и приличий до приемов и до последней пуговки на платье. Итак, общее начало, общее основание света есть внешность. Свет есть торжественное признание внешности, наружности, личины; ему нет дела до нравственного достоинства человека, лишь бы соблюдалось наружное приличие. Но внешность, признаваемая одна, без всякого вопроса о нравственном внутреннем содержании, но одна личина, принятая как принцип, есть уже сама по себе, по существу своему, сущая ложь, и ложь самая страшная. Таким образом, говоря более точными словами, ложь -- вот основание светского общества. Поэтому свет есть торжественное исповедание лжи, и светское общество есть общество, торжественно проповедующее ложь.

Ложь, исповедуемая светом, есть самая пагубная ложь. В ней нет даже безнравственного, внутреннего начала. Признание начал положительно безнравственных есть в то же время признание, хотя отрицательное, нравственных начал. Кто нападает прямо на нравственность, кто порок принимает открыто за начало, тот все-таки становит нравственный вопрос, хотя бы для того, чтобы напасть на нравственность, признает ее, чтоб отвергнуть. Такое направление может измениться и обратиться на противоположный ему путь. Но тот, кто равнодушен к нравственному вопросу, кто просто обходит его, игнорирует, тот его не признает совсем и выкидывает самый вопрос нравственный вон из жизни; такой человек требует одной наружности, благовидности, а внутри может лежать что угодно, до этого нужды нет: он удовлетворяется наружным приличем. Такое направление всего труднее может измениться и перейти на истинный путь, ибо нравственная задача не трогает его ни дружески, ни враждебно, она не трогает его вовсе. Такое признание одной внешности есть начальная ложь в самом роднике ее, откуда бьет она и разливается, обхватывая целый мир, в разных проявлениях; такое верование есть целая религия лжи. Это не лицемерие даже, ибо лицемерие обманывает внутренним же достоинством, которого нет на самом деле. Внешность у лицемера должна отражать на себе внутреннее достоинство; в этом-то и обман лицемерия. Следовательно, внешность здесь подчинена внутреннему началу, которое, обмана ради, ею принимается. Но свет принял чистую внешность без всякого отношения к внутренней стороне, внешность, которой он не придает нисколько добродетельного вида: это было бы даже mauvais genre (дурная манера (фр.)); нет, он сам образовал свою благовидность, приличие, где нимало не намекается даже на какой-нибудь внутреннее добро, образовал свою бездушную наружность, не говорящую ни о каком внутреннем движении. Свет даже не лицемер; он не находит и нужды обманывать нравственным достоинством, ибо он просто к нему равнодушен, а берет одну внешность. Более полного отрицания нравственного начала, какое видим в свете, быть не может. Итак, светская ложь даже не обман, не лицемерие; обман и лицемерие -- это только более или менее ограниченное применение лжи; это все мелко перед полным отрицанием даже начала нравственного или внутреннего, перед целым верованием в одну внешность.

Свет обработал наружность во всем ее объеме, от наружности душевной (ибо человек выражает мысли свои и ощущения) до наружности телесной. Таким образом, обратив душу во внешность, научив душу человека приличию и хорошим манерам и обеспечив себя с этой стороны, выбрав даже язык для приличного выражения, именно язык французский, свет обратил внимание на самую одежду и до бесконечности ее развил: внешность обхватила всего человека. Полное осуществление этого совершенства внешности имеет выражение на языке света, именно: сотте il fauf (прилично (фр.)). Есть, впрочем, и другие подобные речения для выражения светских понятий: bоп genre, mauvais genre (хорошая манера, дурная манера (фр.) и т. д. Понятно, что, исповедуя одну внешность, свет необходимо должен был дать полный ход и выражению мелочности, и пустоте, неразлучным с внешнею стороною человека, и точно: Мелочность и пустота -- необходимые условия светской жизни; в ней они важное дело, и свет с важностью занялся ими. Манеры, наружность и в особенности одежда как самое внешнее проявление наружности получают в свете огромный смысл и решают судьбу человека. Внешность, разноличная уже сама по себе, становится непостоянною, легко переменчивою в своем виде, как скоро не управляет ею внутреннее содержание. Эта переменчивость, прихотливость в выражении при внешности как постоянной основе, необходимое условие светской области, становится законом для света, или модой. Это закон без всякого содержания, следствие без причины, это безосновность, принятая как основание, это бессмысленность, поставленная на место смысла! Явись какие угодно нелепые светские обычаи, и если кто-нибудь из граждан света, увидав их в первый раз, будет удивлен, то ему ответят: c'est la mode a present (это теперь модно (фр.) -- и для светского гражданина довольно: он будет удовлетворен вполне. Светская жизнь, со всей своей пустотою, поняла себя как закон -- в моде.

Значение света огромно. Страшно и душеубийственно это царство одной внешности. Губительная сила его велика, и действие его обширно. Здесь самый надежный оплот, здесь твердое местопребывание лжи, лжи узаконенной, приличной, безопасной и властвующей. Она выступает из своих исключительных светских пределов и разливается над всем народом, принимая только, в этом случае, вульгарные формы. Отделяя себя от своего разлива, свет именует себя, выражаясь на своем языке, то есть на французском: grand monde, beau monde, или иначе: bon genre, называя все остальное, его окружающее: mauvais genre. Но разница здесь только видимая: общество, которое тянется к большому свету, все же свет; оно может быть mauvais genre и в этом уступать высшему свету, но начала его в нравственном, то есть безнравственном, отношении одни и те же. Разница в том, что при bon genre является гордое и спокойное достижение, а при mauvais genre подобострастное и неловкое стремление к той же цели. Когда же подумаешь, что великая нравственная задача человеческого общества обратилась в свет, то еще сильнее почувствуешь все зло этой душевной болезни, этой проказы, поразившей так называемое образованное человечество.

Значение света для нас теперь ясно. Это общество, которому до внутреннего, до нравственного нет дела, общество, которое религиозно поклоняется одной внешности: следовательно, общество безнравственное.

Любопытно теперь, чем становятся в свете мысль, чувство и вообще внутренняя сторона, не признанная, но все-таки не уничтоженная, все-таки существующая как-нибудь в человеке. Все высокие пружины души человеческой: мысль, чувство, негодование, восторг -- заходят в свет, но как и чем становятся они там? Они понимаются с внешней стороны и становятся интересными. Если среди света раздается живая мысль, не подчиняющаяся светским условиям, облеченная в громкое, будящее слово, то свет найдет, что это очень оригинально и потому интересно. Он даже нисколько не затруднится согласиться с нею, хотя бы мысль решительно противоречила самому существу его. О, светское общество безопасно от всякого колебания: оно облечено непроницаемой бронею от всего нравственного и внутреннего; в душу светского общества не ложится мысль, не беспокоит, не вышибает людей из проложенной колеи. Может случиться, что слово подействует на отдельное лицо и вызовет его из светской среды, но сама среда, сама сфера остается неуязвимою. Освежить ее, исправить нельзя, как нельзя ложь сделать правдою. Свет, самое устройство, может быть только уничтожен; от него можно исцелить, но он исцелен быть не может, точно так же, как можно исправиться от порока, но самый порок исправить нельзя, можно выздороветь от болезни, но сама болезнь выздороветь не может. Светский человек может иметь в себе добро, но, свет добра в себе иметь не может; светский человек может спастись, но свет спастись не может. Что же делать живой мысли, которую обхватывает вся эта заразительная светская атмосфера? Она удаляется, или же она подчиняется светским условиям, и тогда становится она только модным щегольским нарядом, который снимают, возвратясь с блестящего раута или бала. Если искреннее чувство, святыня которого так же мало понятна, зайдет как-нибудь в свет, оно также покажется оригинальным, понравится даже; на него даже накинутся с жадностью иссохшие души, как на какой-то редкий, как бы освежающий напиток, но он не освежит их. Часто и чувство, зараженное светским дыханием, искаженное, переходящее уже в ложь и громкие фразы, поступает в число блестящих душевных костюмов, которыми иногда щеголяет и свет Все внутренние движения, все порывы, весь внутренний мир -- все светом понято с внешней их стороны, обращено в костюмы, следовательно, лишено искренности, правды и стало фразою, ложью. Нельзя, впрочем, сказать, чтоб эти душевные костюмы были одни и те же в постоянном обращении. Нет, на все это есть мода, ибо для мыслей и чувств в свете других причин нет. Поэтому в светском обществе много наружного движения, пестроты, все изменяется, все переливается из оттенка в оттенок; эта обманчивая поверхностная деятельность, эта переменчивость происходит именно от того, что нет на всякое явление внутренней причины, что все -- одна наружность. Свет в некоторых отношениях похож на меновой рынок, где обмениваются мнимыми мыслями и чувствами, где понижается и возвращается курс на все явления человеческого мира, где председательствует мода, говоря, чего требуется и чего не требуется; там можно узнать справочные цены всему, всем душевным и умственным движениям и произведениям. Конечно, человек независимый не на рынок пойдет справляться о достоинстве мысли или чувства; но тем не менее оглушающий гул этого светского рынка действует более или менее почти на всех, действует в особенности на огромную массу людей нерешительных и неопределенных, для которых жизнь есть вечное распутие, которые всегда хромают на оба колена и постоянно уступают, вопреки себе, может быть, суете, которую и сами они одобрить не могут.