17 ноября. К обеду приехал Гиляров, сообщил много новостей из Москвы, откуда он только что вернулся. Новости все - наводящие уныние. Между прочим, он рассказывал, как какое-то известное лицо, лет 20 тому назад, представило два ящика свинцу с объяснением, что разработка его около Тифлиса доставила бы нам возможность не только снабжать им себя, но и Европу; как другое лицо после путешествия за границу представило сведения о превосходном вооружении англичан. Ящики и теперь, вероятно, не распечатаны, а сведение не прочтено. Слухи об Меншикове неутешительны. Из Севастополя пишут, что он совершенно потерялся и хотел бросить и город и флот на жертву неприятеля, и если б неприятель напал тогда на Севастополь, он был бы взят без бою. Но Бог не допустил этого; неприятель потерял время, неизвестно почему. Наши моряки делают чудеса в Севастополе. Говорят о какой-то медали, вероятно, пущенной в ход каким-нибудь поляком: на одной стороне ее крестьянин с бородой держит в руке бритую голову и буквы С.Т., на другой - одноглавый орел и буквы А.Д. Лорда Дункельна отпустили в Англию; отчего такая любезность, или лучше подлость, перед врагом? Почему же наши пленные остаются в чужой земле? Запрещено печатать что-либо, даже акты и документы, касающееся до смутного времени России, также все относящееся до быта русского народа, даже собрания преданий, песен и т. д. Неужели они думают такими мерами остановить смуты!..

Гиляров - человек очень умный и замечательный; его рассказы чрезвычайно интересны; он знает жизнь с таких сторон, какие мало известны между нами. Он обещал прочесть свои записки. Но личность его как-то делает тяжелое и постоянно унылое впечатление, и в характере его есть черты не очень приятные. Положение его, как лица, вышедшего из духовного звания и постоянно находящегося под гнетом духовной власти, давящей всякое свободное движение жизни в душе человека, весьма тягостное.

18 ноября. Сегодня мы все встали ранее обыкновенного, чтоб получить раньше почту. Писем было много. Получены газеты, и в них подтверждение известия, сообщенного Гиляровым, что неприятельских судов 3 ноября погибло не 8, а 25; что много обломков кораблей, и людей, и лошадей выкидывает на берег; что английские батареи едва действуют; что мы заняли какой-то мыс. Эти известия нас порадовали, но как только мы начали читать письма М. Карташевской из Петербурга, мы были поражены известием, что хотят заключить мир с Австрией и принять 4 постыдные условия. Мы все были поражены и взволнованы этим неожиданным известием, продолжали читать письмо среди восклицания отчаяния, как вдруг послышался какой-то шум и взошел Иван. Тут новое волнение и движение; все вскочили, стали здороваться; отесенька и маменька даже расстроились. Начались разные толки и рассказы с обеих сторон. Вслед за тем воротился посланный наш из Москвы и привез много журналов и кучу писем, большею частью все подтверждающих уже известные нам известия. В чтении писем, газет, толках и разговорах с Иваном прошел весь день, слава Богу, благополучно; часто казалось, что действуешь во сне. Оно и лучше, что свидание произошло среди такой суеты и волнения посторонними предметами. Дай Бог, чтоб все было хорошо.

19 ноября. Утро мы провели в разговорах, в чтении журнала одного камер-юнкера Чарыкова из Севастополя; очень просто написано и с несомненной печатью правды.

Воротились с почты, привезли два письма от тетеньки Надежды Тимофеевны с вложением копии письма Николая Карташевсксто из Севастополя. Они ждут с нетерпением генерального сражения: всем надоела постоянная бомбардировка. Неприятель укрепляет себя с фланга.

Константин с Иваном постоянно разговаривают. Константин так добр, что, кажется, все забыл; но как бы из этого не вышло вредного недоразумения, которое кончится все-таки неприятностями. Их разговоры касаются более общих вопросов, особенно, разумеется, настоящего положения дел в России. Все согласны, что кризис внутренний неизбежен, но как и когда он будет, никто не может решить. Он не зависит от отдельных лиц или даже отдельных сословий: только сам народ может его произвести, а что может пробудить народ от такого долгого усыпления, конечно, никто не знает. Константин сам думает, что только страшные бедствия в состоянии подвигнуть народ и вызвать его спящие силы; и, кажется, Божьи судьбы ведут нас к тому. Само правительство слепо старается об этом, но страшно подумать об этом грядущем времени. Через что должны пройти люди! Что-то будет! В настоящую минуту нет человека довольного во всей России. Везде ропот, везде негодование! Раскольники ожесточены до крайности - закрыли Преображенское и Рогожское кладбища, запрещено раскольников принимать в купцы и т. д. Один знакомый нам раскольник, купец, сказал: "Мы подождем, да и решимся на что-нибудь!" Служение Молоху, как выражаются некоторые, перешло всякую меру; душегубство есть единственная цель нашего правительства. Всякая мысль, всякое живое движение преследуется как преступление; самая законная, самая умеренная жалоба считается за бунт и наказывается.

Вечером мы читали "Записки театрала" Жихарева, вызванные воспоминаниями отесеньки об Шушерине и т. д. Явно, что в нем есть какое-то злое намерение противоречить отесеньке. Он и начинает с того, но в результате выходит, что он сам то же самое говорит. Подробных сведений много, предмет мог бы быть очень занимателен, но, как сказали в "Современнике", Жихарев не возбуждает никакого сочувствия к тому, что пишет.

За чаем и после него долго разговаривали мы с Иваном, или, лучше, он нам рассказывал о Малороссии. Много интересного, умных замечаний, но между тем часто что за поверхностный взгляд, что за неосновательные суждения! Я даже ему это сказала. Надобно, однако, быть осторожней, чтоб не запутаться в прениях; лучше прималчивать, а то как раз скажешь что-нибудь лишнее, натолкнешься на такой предмет, о котором должно молчать, - невольно выходят намеки.

20 ноября. Все еще продолжаются разные разговоры; сегодня утром читал Иван малороссийские песни. Прелесть, как хороши некоторые! За завтраком мы опять было схватились, но я замечаю, что он не позволяет себе пускаться в споры: это недаром. Может быть, он даже оскорбился моими словами; вперед этого не должно быть. Маменька и сестры поехали к Троице, погода прекрасная, и дорога также. После обеда много говорили. Константин добродушно все рассказывает, забывая даже, какое впечатление производят его рассказы на его слушателя. Иван говорил о том, что он по своим делам службы часто сталкивается с людьми разных образований или вовсе без образования, находящихся на гораздо низшей ступени всякого развитая; что именно этих людей надобно спасать от тьмы, их постепенно поглощающей; часто они сами тоскуют и не знают, как спастись. Упрекал слегка нас, особенно Константина, что он слишком исключителен и готов осудить человека, если он хвалит Петербург и т. д. Я ему несколько возражала: что касается до нас, это несправедливо. Потом мы читали критику на "Опыт биографии Гоголя".

21 ноября. Мы были у обедни, приехали во время покрыванья, т. е. обряда полупострига; Шаб., молодая хорошенькая девушка, с напряженным вниманием смотрела на этот обряд: она сама хочет вступить в монастырь, неизвестно вследствие каких причин. После обряда она сказала с радостным лицом: "Кончилось обрученье". Кто знает, может быть, и в самом деле коснулась души ее та простая, истинная любовь к Богу, пред которой бледнеют все блага жизни. Такая любовь, такое стремление по-настоящему весьма естественны в человеке, и только испорченность нашей природы, искажение нашего разумения делают их редкими и странными для нас явлениями. За обедней приобщались - игуменья, ее дочь Еллинская и внучка Шаб. и почти все монахини. Вид стольких женщин, хотя, конечно, грешных, но все же посвятивших себя Богу и приобщающихся Ему в эту минуту, производил особенное впечатление. Мы простились после обедни с Еллинской, которая должна скоро ехать; воротились домой уже в час. Маменька с сестрами воротились от Троицы часа в три, привезли газеты и два письма - от С. Погодиной и от Княжевича. Новостей особенно никаких. Данненберг отставлен. К обеду приехал священник с женой, после обеда читали кое-что, начали Читать об Суворове.