Чужая жизнь тайна — это давно сказано. Мы ничего ни о ком толком не знаем. Из малого числа известных нам о человеке важных фактов (для ясного понимания которых нужно было бы знать огромное число фактов не столь важных и поэтому неизвестных) биограф создает более или менее вероятную схему и старательно укладывает в нее жизнь своего героя: первый период, второй период, третий период... Жизнь Клемансо было бы нетрудно разбить по графам, и схема получилась бы соблазнительная: он в конце жизни старательно разрушал то, чему служил в ее начале. На самом деле все это было, вероятно, много сложнее.
Он родился в 1841 году в вандейской деревушке. Ребенком он видел революцию 1848 года, а в детстве был окружен людьми, которые помнили Великую революцию. Отец Клемансо воспитывал детей чуть только не в традициях 1793 года. Люди они были не бедные. Их семья владела настоящим «замком» (во Франции всякий деревенский двухэтажный дом — замок), имела герб и даже некоторые права на титул. Но ни гербом, ни титулом они никогда не пользовались, относясь к дворянству весьма иронически. Жорж Клемансо учился — довольно плохо — в Нантском лицее, затем — довольно хорошо — в Париже на медицинском факультете, который окончил в 1862 году.
Веяния той эпохи достаточно известны: французские шестидесятые годы очень напоминали наши. Жизнь молодежи всегда и везде определялась поветриями. У нас поветрие прежде всех несло к революции, теперь несет в другую сторону, — пройдет время, и возвратится ветер на круги своя. Из французского философско-политического инкубатора Второй империи вылупливались задорные юноши, позитивисты, материалисты, республиканцы, энтузиасты. Таким юношей — думаю, очаровательным — был в 1860 году Жорж Клемансо. Сохранилось несколько прелестных его статей того времени. Так, он горячо бранил Альфонса Доде за то, что писатель, лишь начинавший тогда свою блестящую карьеру, в недостаточно привлекательном свете изображал жизнь и людей. Писал Клемансо в крошечных и сердитых журналах Латинского квартала, — из тех, что в первом номере (с грозным программным манифестом) объявляют себя еженедельными, во втором становятся ежемесячными, в третьем неопределенно-периодическими, а до четвертого обыкновенно не доживают. Журналы эти платят сотрудникам преимущественно почетом и славой. В них всегда есть в изобилии отделы, подотделы, редакторы, заведующие. Мне попадалось указание, что в одном из таких журналов начала шестидесятых годов политическим отделом ведал Жорж Клемансо, литературным — Эмиль Золя, художественным — Сезанн. Это слишком эффектно для того, чтобы быть правдой. В Национальной библиотеке я такого журнала не нашел.
В пору Второй империи молодые люди с душой чрезмерно открытой добру и правде часто попадали в тюрьму. Старинная Мазасская тюрьма (уже давно не существующая) гостеприимно открыла двери перед юным редактором. Его отвезли туда в неудобном полицейском экипаже, в котором, вследствие тесноты, он должен был занять место на коленях у мясника-убийцы. В тюрьме» согласно регламенту, ему предложили выкупаться в общей ванне с уголовными преступниками, в воде темно-кофейного цвета; а так как он на это не соглашался, то его посадили туда насильно. Все остальное было в том же роде, и симпатии Клемансо ко Второй империи после его выхода из тюрьмы не увеличились.
В ту пору он познакомился с Бланки, отбывавшим также наказание по одному из своих бесчисленных дел. Знаменитый заговорщик предложил молодому человеку организовать подпольную типографию. Предложение было принято с восторгом. Типографию создали, но заведовал ею Клемансо недолго. Вести борьбу с правительством посредством агитации и пропаганды — это был для горячего юноши слишком скучный и медленный путь. Он представил Бланки другой план, гораздо более решительный. Клемансо и его сверстник Шерер-Кестнер предлагали похитить в Тюильрийском дворце Наполеона III. В романах Дюма такие предприятия часто удаются и приводят к самым благоприятным результатам. Что предполагалось сделать с похищенным императором, остается невыясненным: Бланки, имевший некоторый опыт в технике заговоров, раскритиковал план своего ученика, Наполеон похищен не был. Клемансо обиделся — и отошел от революционной деятельности.
Он вдобавок окончил курс в университете и защитил докторскую диссертацию на тему о «génération spontanée»{3}, бывшую тогда в большой моде и в России, Посвящать себя науке Клемансо, однако, не собирался, и делать ему во Франции было нечего. Он отправился в Англию учиться мудрости у Джона Стюарта Милля, затем переехал в Соединенные Штаты «с тем, чтобы изучить на месте законы демократии». Время для изучения законов демократии было не вполне удачное: в Штатах шла отчаянная гражданская война. Клемансо еще застал первобытную, почти куперовскую Америку. Во время Версальской конференции он говорил, что знает Соединенные Штаты гораздо лучше, чем Вильсон, кабинетный ученый и кабинетный политик. В Америке Клемансо прожил несколько лет, женился на американке и с молодой женой вернулся во Францию — как раз к Седанской катастрофе. 4 сентября 1870 года он «взял штурмом нынешнюю палату депутатов». Штурм был не кровопролитный и свелся к кулачному бою со швейцаром, сторонником империи. Все сошло благополучно. Швейцар принял республиканскую платформу, сохранил должность и в течение всей жизни, подавая пальто Клемансо, рассыпался в извинениях по случаю своей неучтивости в день 4 сентября. Сам же Клемансо с установлением республиканского правительства был назначен мэром 18-го парижского округа. На этом посту его застало восстание Коммуны.
III
Мы теперь часто читаем в иностранной печати: «Все это могло случиться лишь в России». Все это — т.е. «русский бунт, бессмысленный и беспощадный». Я недоумеваю: почему же лишь в России? Точно на Западе ничего в этом роде не бывало. Франция — самая цивилизованная страна на свете, однако за неделю, с 22 по 26 мая 1871 года, на улицах лучшего в мире города одни контрреволюционеры расстреляли более двадцати тысяч человек. Немало людей было казнено и революционерами. Они же вдобавок сожгли Тюильрийский дворец, городскую ратушу, еще десятки исторических зданий и только по чистой случайности не разрушили Лувр и Notre-Dame de Paris. Если этот бунт не бессмысленный и не беспощадный, то чего же еще можно, собственно, желать?
В мрачной повести Парижской коммуны не разобралась и «беспристрастная история». Спор 1871 года разрешается не так просто, как вопрос о нашем «октябре». Одно можно сказать с уверенностью: той последней крайности, какая только и может оправдать революцию в 1871 году во Франции, конечно, не было. Человек-зверь блестяще показал себя в обоих лагерях, но дали ему возможность себя показать коммунары. Хвастать нечем ни тому, ни другому лагерю. И на этом страшном потрясении оправдалось слово Шопенгауэра: «Die große schere Masse sich in rascher Bewegung vorzustellen ist ein schrecklicher Gedanke»{4} …
Я еще застал в живых кое-кого из коммунаров, я слышал Вальяна, видел Рошфора. Первый из этих революционеров напоминал по внешности бухгалтера, второй — маркиза (он и был, впрочем, аристократом). Из уцелевших участников революции одни стали впоследствии реакционными министрами или еще более реакционными публицистами. Другие остались до конца верны идеям молодости. Были среди коммунаров люди исключительно благородные, как Флуранс; были люди весьма сомнительные, как Рауль Риго, циничный мальчишка-неудачник, вымещавший на французской культуре свои экзаменационные провалы в училищах. Были люди искренно убежденные, и были злостные банкроты, жулики, сутенеры, клептоманы, прогрессивные паралитики, как Алликс, или полоумные, как аптекарь Бабик, проповедовавший «фюзионистскую религию» и официально себя именовавший «enfant du règne de Dieu et parfumeur universel»{5}. Дало, разумеется, своих представителей и искусство, — искусство везде имеет своих представителей. Курбе, гениальный художник и гениальный рекламист, использовал Коммуну для такого способа саморекламы, которому мог бы позавидовать сам Габриеле д’Аннунцио, завоеватель Фиуме: он разрушил Вандомскую колонну{6}.